ЖЕЛТОЕ И
КРАСНОЕ
(ИЗ ПРОШЛОГО)
Я вижу цвет времени, которое
прошло. …
Желтое и красное, в сумерках, в полумраке..
(«Монолог о пути»).
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПО ПЯТНИЦАМ
В ночь на субботу вижу сны. Причина прозаическая, вечером переедаю. Последние два года ко мне по пятницам приходит женщина лет пятидесяти, уволенный бухгалтер, толстая, деловитая, прилежная, молчаливая. Василиса. За все время она выдавила из себя не более сотни слов. Но готовит бесподобно. Судорожно держится за работу, получить такое место в небольшом городишке большая удача. Она работница одного из многих предприятий на Руси, кормят, обслуживают пенсионеров в обмен на завещание. Я им квартиру завещал. Иначе было не прожить. Некоторые из этих контор… а многие утверждают - все, избавляются от пенсионеров изощренными или даже грубыми способами. Страшно? Не буду врать – страшновато. Раньше думал, есть такой возраст, после которого море по колено. Нет такого возраста, если ты не в бессознательном состоянии. Зато азарт, любопытство… играю то в следователя, то в избегающую жертву, щекочу уставшие от жизни нервы…
Пишу, сидя в кресле, с клавиатуркой на коленях, стучу двумя пальцами, не глядя в экран. И здесь же засыпаю, это, оказывается, куда приятней, чем лежа спать. Всегда ненавидел потерянное время – опять сон! – а если сидя, то вроде и не спишь, небольшая пауза в деле… Встрепенешься, растолкаешь темный экран, и снова беззаботно щебечешь, не думая о времени.
………………………………
Я в этом городе сорок лет, в прошлом известен, в новой суете и давке забыт. В двухкомнатной квартирке напиханы картины, книги, все, что успел сделать. Всегда кажется, можно бы получше использовать время... Но это как с историей, сослагательного наклонения нет.
Не прикончат меня, как думаете? В один из пятничных вечеров, пользуясь моей дремотой… не впустит ли Василиса интеллигентного на вид легионера, он сделает мне незаметный укольчик? Атропин. Или подушку на лицо? Ненавижу подушку, лучше укол!
А пока что в пятницу по вечерам развлекаюсь, у меня пир. Страх смерти вытесняется любовью к котлеткам. Они томятся в большой миске на столе, покрытые глубокой тарелкой, а как остынут, бережно несу миску в холодильник.
Василиса исчезла, негромко щелкает замок. Она за дверь, я к миске на столе… Съесть все, что она сготовит на неделю, я уже не в состоянии, силы не те… Сюда бы Немо… Мой двоюродный брат, когда-то мы с ним неплохо пировали. Еще будет время рассказать… Хотя, мне говорили, он перед смертью сильно изменился. Перестал жрать, и болтать о свободе. Интересно, изменюсь ли я, пойму ли что-то новенькое, когда дохнет холодом в шею?.. Человек странное существо – уже дохнуло, а он говорит – кондиционер…
Сажусь, уплетаю, отсутствие зубов не помеха. Василиса соблюдает условия соглашения, пища не должна быть тверже котлет. Фирма не ставит мне предела, потому что меня волнует только еда. И некоторые компьютерные причиндалы, но старье по современным представлениям.
Половину недельного запаса уничтожаю тут же вечером, пир жизни. Пятница мой день. В остальные дни живу тихо-скромно… Последние годы никуда не выхожу, у меня балкон, все удобства, и я один. Звери, которых всю жизнь было много, я любил их… они умерли, а новых не завожу. Слишком печально прощаться, еще печальней оставлять на свете. Оставленный зверь несчастней, чем брошенное дитя. В стране, озабоченной выживанием, нельзя позволить себе такой эгоизм.
Еда идея фикс всей жизни. Кому выпить, кому – поесть…
А вы мне о судьбах России, все одно и то же…
Шучу? А вам обязательно всерьез?
Ну, если хотите…
Вокруг меня в последние годы не крошечный городишко на холме, на высоком берегу Оки… когда-то любимый, потом опостылевший… И не Россия, с вечным заламыванием рук, - что делать, что делать… И даже не весь мир, который катится черт знает куда, в средневековье, погряз во вражде и ненависти… нации и религии готовятся к новым схваткам… Нет! Меня черные дыры окружают, лечу в темноту. И все, что было или не было, сделано и не получилось, пережито или прошло мимо – непоправимо. Разговоры о котлетках, о мнимой опасности – развлечение, если всерьез хотите. Мне нужно рассказать о людях и событиях, которые оказались важными для моей жизни. Но, в сущности, ничего особенного, простые рассказики о том, о сём, что в голову пришло. Послушно следую за сильными впечатлениями. Все важное для меня само выплывает на поверхность, само… А я думал, останется другое... Например, я был врачом, и что? Ни слова выдавить не сумел. Потом в науку с головой… И о науке – несколько добрых лиц, и всё!.. А где восторг открытий, ночи бессонные?.. Ни-че-го… Я остаюсь художником, но о живописи писать не могу, ее не объяснишь словами…
У меня давно нет интереса к людям. Был, да пропал. Я разочарован. Хотя никто мне ничего не обещал. Мне не дают покоя возможности, заложенные в нас, они проявляются только иногда, и в некоторых. Во всяком случае, я встречал немногих, которыми бы восхищался. Их памяти посвящаю эти записки.
……………………………………………………………………………………………..
КОГДА Я БЫЛ
Когда я был студентом, я любил стихи. Вернее, не любил, а многие помнил, и читал вслух. Читал плохо, монотонно, но мне хотелось. Причина была проста, мы с одним парнем, его звали Илья, охмуряли таким образом девушек. И соревновались между собой, кто больше знает. Тогда были такие девушки, они любили стихи, и обращали внимание на парней, которые их знают. А может нам казалось…
Илья помнил
больше, зато я знал «запрещенных» поэтов, были тогда такие. Эмигранты в
основном. И мы читали стихи всю ночь, пока поезд тащился из Тарту в Таллинн. В
Тарту мы учились, а в Таллинне жили наши родители. Расстояние около двухсот
километров, но поезд шел всю ночь, замирал надолго на каждом полустанке. Время
было такое, никто не спешил. Скамейки деревянные, и полки; таких вагонов,
широких, громоздких, сейчас уже нет.
………………………..
Потом, когда мне было 29, я потерял память. От переутомления. Я занимался вовсю наукой, строил лабораторию, работал днями и ночами. Дома у меня был маленький ребенок, жена, и я метался как заяц, стараясь все успеть. Доигрался. По медицине полагалось отдохнуть, но я не мог себе позволить: наука удалялась, мне надо было догонять ее. Каждый день. И я вечерами писал себе на бумажке все, что нужно сделать завтра, это я твердо знал. Только к утру оставался ни с чем, такие были провалы. Но у меня в кармане бумажка, и там буквально по минутам все дела расписаны…
И, конечно, я забыл стихи, которые читал раньше. Я до шестнадцати лет многое прочитал, а потом наука стала главной любовью.
Так я жил почти два года, потом память начала понемногу возвращаться. Мне почти всегда в жизни везло, выкручивался - оттого, что быстро бежал, вперед и вперед, и не оглядывался на ямы, из которых выкарабкивался. Не успевал ни подумать, ни испугаться. Память у меня раньше была исключительной, а когда вернулась, стала обычной – неплохой. Пробовал снова читать прозу, стихи… Но не особенно пытался, времени, как всегда, не было.
Но вот интересно, обнаружил, что не все забыл. Вспомнил стихи молодого Бродского. Я жил в Ленинграде, когда его судили. Сотрудники лаборатории, в которой я работал, бегали к дверям суда, болели за поэта. Их в зал не пускали. Я не ходил. Тогда я считал, что он, как все поэты, бездельник. Нужно наукой заниматься, вот стоящее дело!.. Но я сочувствовал ему, потому что с детства ненавидел советскую власть и коммунистов. Многое можно рассказать из послевоенного детства. О страхе, который нашу жизнь пропитывал. Я, ребенок, чувствовал кожей – страшно и холодно жить… Отца в 1949-ом выгнали с работы, он умер от инфаркта… Долгая история, не хочется возвращаться.
Так вот, я сочувствовал этому парню, поэту без руля и без ветрил, Иосифу, и читал его ранние стихи. Но на суд пройти не пытался, заранее знал, не пустят. И что его осудят. Смотреть на это не хотел. А ребята, с которыми работал, надеялись, они многого не знали, из того, что я знал с младенческих лет.
Возвращаюсь к
тому времени, когда начал вспоминать.
Почти все стихи забылись, а одно стихотворение Бродского вспомнил – сам,
не искал, не читал.
«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать…»
Звук пробился сквозь годы и потерянную память.
И что я потом ни читал у Бродского, мне не нравилось так. Трагедия его жизни, мне кажется, в том, что, уехав, он получил поддержку одному своему началу, которое в нем дремало, когда он был молодым. Рассужденчество его, даже вполне умное, привело к гибели поэта. Сначала усталость в голосе, потом равнодушие… Только мое мнение, непросвещенного человека, надеюсь, понимаете. Но мнение твердое, спорить ни с кем не буду. Иосиф погиб на чужбине. Потом, я долго не мог понять, как человек, написавший «ни страны ни погоста», мог умереть в другом месте. Наивно, конечно, но я всегда старался, чтобы не было стыдно перед своими героями. Быть не хуже их! Оказалось безумно сложно, потому что в искусстве обычно разворачивается лучшее, что есть в нас. Мы не всегда дотягиваем до того уровня, трудно за это осуждать. Но понять я не мог!.. Честно говоря, и сейчас не могу. Пасую перед своим Костей Зайцевым, хотя почти моя жизнь. Но это «почти» отделяет меня от написанного прочной стеной. Необходимая защита… чтобы не резать себе вены, как он, и жить дальше.
……………………………………………………………………………………………..
ВРЕМЯ ЭТО МЫ
Моя мама любила писателя Паустовского. И я его любил. У нас
в доме было несколько томиков его сочинений. После смерти матери они остались у
брата, все наши книги, которые мама покупала. Если у нас был всего рубль, а
книга интересная, то она с нами советовалась, купить или не купить… И мы всегда советовали. Когда я уехал из дома
учиться, мне было еще шестнадцать. Приезжал, конечно, каждый месяц, Тарту
недалеко от Таллинна, билет три рубля.
Стипендия на первом курсе - 29, по рублю на день, но мы не голодали. Я покупал
билет, и ехал домой. Дома мама, на полке Паустовский…
Я уехал из Эстонии в 63-м, в первый раз, и насовсем. Через Ленинград, это смягчило
перемену. Россия не сразу стала моим домом, но зато навсегда.
Ленинград был тогда тихим интеллигентным городом, и наука в
нем была тихая, но добросовестная, здесь не резали подметок на ходу, как с
ужасом говорили о москвичах. Сейчас смешно вспоминать, при современном-то беге,
хаосе и потере нравственных границ…
Меня всегда интересовали люди определенного толка, и мне повезло, они
меня окружали. А остальное мимо проходило. Не потому что не знал – читал и всё
видел, но ни времени, ни внимания не хватало на текущую, бьющую в лоб жизнь:
днем институт, лаборатория, вечером трамвай, сплю до конечной остановки, иду,
спотыкаясь, в общежитие по ночному парку, на улицу Тореза… А утром снова, и то
же самое… Я был счастлив, что своими интересами могу жить.
Потом переехал в Подмосковье, и все также было. Иногда
выбирался, на неделю в Таллинн, к брату. Мама к тому времени умерла. Та же крошечная квартирка, книжная полка, на
ней Паустовский стоит…
Помню его портрет, у матери на столике, рядом с кроватью.
Жесткое лицо, суровые морщины вокруг рта, облик нерадостный… крутой, как теперь говорят. Фотографии часто
обманывают, но я думаю, он таким был. Защищался прозой. У него ранние вещи
хорошие, очерковые, а потом расплывается…
Так мне показалось, когда раскрыл томик. Зря раскрыл. Захлопнул... Во
всяком случае, профессионал. И честный человек, пятки власть имущим не лизал...
Как уехал из дома, я надолго забыл про литературу. Не умел
увлекаться сразу разными вещами. Место искусства заняла наука, надолго. Потом
начал рисовать, в семидесятые годы, но по-прежнему не читал художественного. И
все равно, снова столкнулся с Паустовским. Как-то попал в компанию, где знали
его сына, художника Алексея. Моя жена, художница, брала меня с собой на сборища
неформальных художников.
Там были разные люди, все не в чести у власти, которая
любила и поддерживала одно течение, привычное ей. Эти ребята перебивались, как могли, кто
дворником, кто еще как-то… Многие попивали, были и наркоманы, хотя это не часто
встречалось в то время. Бунтарей среди них было немного, большинство
отсиживалось по квартирам, подвалам, рисовали как умели, ругали власть, и
справедливо… Честные ребята, не
подчинялись, но общая атмосфера затхлости, закрытости – была, и многих это
сгубило…
Я всегда держался подальше, нелюдим, а все способы
одурманить себя мне претили. Ну, выпить… это я любил, мог довольно много
выпить, но вообще-то я пил для того, чтоб закусить. Мой аппетит, и так
неплохой, становился необузданным. Любил такие состояния, когда кажется – «все
могу»… Радость от собственного тела
всегда на первом месте. Связано с бесконечными болезнями в детстве. Помню
испуганное озадаченное лицо отца, он
прослушивал мое сердце… Он не поверил себе, попросил приятеля, с которым
работал в клинике. Тот подтвердил. Митральный порок, клапан плохо закрывается,
сердце тратит дополнительную энергию, потому что кровь, после толчка,
просачивается обратно в левый желудочек. И хорошо еще, что не сужение
отверстия, синие губы, отдышка, отеки…
Проскочил, повезло. От сердца требовалось только – толкай сильней, и оно
справлялось, толкало. Много лет, и до
сих пор. Как мама говорила, - «делай, пока живой, о себе забудь, и сможешь…»
Она умерла, мы похоронили ее, пришли домой, выпили…
На полке книги, и
Паустовский среди них.
Я говорю, почти не открывал. Как-то попробовал. Трудно
признавать против своей любви... Но мало
хорошего нашел. Но все-таки... честный
человек, от власти на расстоянии, свои темы…
художники, Григ… Корзина с еловыми шишками…
Сын его Алексей погиб от передозировки. Неумелые тогда были
наркоманы. А художник хороший, душевный. Мрачноватый, странный, как
полагается. Его картинки и сейчас могу смотреть, без скидок на время.
У меня есть похожие, по настроению. Так сказала мне Марина, искусствовед из Пушкинского музея. Мы несколько раз встречались, в конце
восьмидесятых. Она понимала живопись. Лет пять тому назад начал искать ее по
Интернету. Обнаружил, что умерла. Немного лет ей было. Небольшого роста, крепкая… странно, что умерла, ей и пятидесяти
не было… Привыкаешь, что вокруг тебя редеет.
Познакомился с ней случайно. Мои несколько картинок купили
отъезжающие в Америку. Им нужно было пройти контроль. Комиссия на улице Чехова,
раз в неделю кажется. Требовалась справка, что картины ценности не представляют. Смешная справка, но люди в комиссии иногда
подбирались хорошие, знающие. Понимали,
что хорошие картины или нет, а человеку такую справку нужно дать. Он же
картинку у художника купил, уезжает с ней,
как же ему мешать… Мировые
ценности туда не попадали, их через посольства вывозили. На Чехова случались
неплохие работы, но чаще хлам, и комиссия привыкла к хламу. И увидели мои работы, это не был хлам. Может, не мировое достижение, но неплохие,
честные картинки, я их продавал, чтобы
прожить. Я уже не работал в науке, нигде не числился, ко мне часто приходил
милиционер – «когда будете работать?»
Мне было странно, я же день и ночь писал картинки… Это не считалось.
Так вот, комиссия… Они увидели, написали, конечно, как
надо, - «ценности не представляют»… и говорят владельцу – "скажите
художнику, есть такая Марина в Пушкинском, пусть обратится…" Зачем, не сказали. Тогда не надо было
объяснять, они показали мне честного понимающего человека, это было благо, - не
затурканного властью, не продажного... к тому же искусствоведа из
Пушкинского, а это «фирма» во все годы
была. И ни на что, кроме хорошего человека, не рассчитывая, я пошел,
познакомился, показывал картинки… Тогда
у меня их много было в кооперативе «Контакт-культура», и я как-то вечером пригласил
Марину туда в офис. Никого не было, кроме дежурного и нас, мы пили чай, она
разглядывала работы…
Немного напоминает Алексея, говорит, показав на девочку в
красном платье, есть у меня такая картинка.
Алексей это кто, я спросил. Паустовский-сын, она говорит. И я вспомнил
ту компанию, квартиру... жена как-то привела. Мне тогда рассказали, там, в
задней комнатке он и сделал это. Что – это?
Ну, укололся, но то ли ошибся, то ли сердце слабое... Ничего не слышали,
его долго не было. Потом кто-то говорит – там же Алешка! Поздно.
Картинки есть хорошие у него, даже очень. Настроение
понятное. Это главное – настрой, атмосфера.
То, что называется и в живописи, и в прозе, везде – интонация. Может, и
не так, я необученный, сам придумывал велосипед. Вообще-то, ученый, но не в
этих делах. К тому же, потерявший свою ученость. Так мне понравилась живопись,
что все ранее приобретенное растерял. Но не жалел никогда. Думаю, Алексей бы
меня понял. Но наркотики – ни-ни, и в мыслях не было. Много такого видел в
медицине...
Отец с Алексеем, говорят, был не в ладах. Но что ни говори,
писатель. Мало кто из них в те годы
оставался на такой высоте. Не
Платонов, но хорошо писал. По воспоминаниям... Но в книгу лучше не заглядывать, честно Вам
скажу. Лучше сохранить, как было. В памяти. Томики те, на полке у брата, его
уже нет в живых. Лицо матери, как она, со слезами на глазах, - «Паустовский!
корзина с еловыми шишками…» Когда
говорят про объективность и все такое, мне не хочется слушать. И слышать. Время
– это все мы, а что еще? Мама, брат,
Паустовский Константин, томики на полке,
Паустовский Алексей - на стене, в забытой квартире, где его не
стало… Марина, которая понимала, тонко и
умно говорила… А главное – атмосфера, тепло, дружелюбие - среди тоски, холода,
лжи… Воздух, неяркий свет тех квартир и
подвалов – они остались. Где жили-были хорошие картинки. И никакими залами не
заменить.
Время это мы, и пока мы есть – оно живо. Потом… что-то станет музейной пылью, что-то невидимо будет в воздухе летать, останавливая некоторых... редких, особого типа людей, их мало, но они всегда есть, и будут.
……………………………………………………………………………………………..
НА УЧЕТЕ
Трое создали преступную организацию. Три студента – А., Б. и С. Двое мои приятели, соседи по общежитию. Только они учились на физиков, а я на медицинском факультете. По вечерам встречались, обсуждали политику. Это был… 1959-ый год. Если ошибаюсь, то на год, не больше.
И я участвовал в создании преступного сообщества. Раньше за такие дела… разговор короткий был. А с нами гуманно поступили, другие времена.
Это все С., он нас вовлек! Сложный вопрос, нужно ли таких прощать… До сих пор не знаю. Недавно поинтересовался, жив ли он, заглянул в Интернет. Заслуженный учитель Республики! Лицо породистое, холеное, задумчивое. Что-то не похож на учителя…
Не хочу я этого С. по фамилии называть, не хочу, и все. Хотя не уверен, что поступаю правильно. Но столько лет прошло… И правильно ли я тогда поступил, до сих пор не знаю. Б. это я, мне нечего скрывать. А вот А. не назову, он умер недавно. Он бы не хотел, я знаю.
Поэтому для однообразия оставим три буквочки.
Мы на общей кухне сидели, у окна, за большим столом с клеенкой, пили чай. Говорил у нас обычно С., он красиво говорил. Знал множество стихов. И голос у него был низкий, звучный, не то, что у нас.
- Всё никак не учёт не встану… - говорит.
Ого, я подумал, год учимся, а он на учет не встал… Комсомольский, конечно, учет. Не встать на учет было опасно. А исправить ошибку тоже страшновато, ведь почти год!
Мы с А. в первую неделю на учет встали. Ничего делать не надо, собрание раз в полгода, и вся наша работа. Но на учете нужно стоять. Лежать в тетрадке, в сейфе у комсомольского начальника.
Мы молчим.
- А почему не встал, - спрашиваю.
- Да ни почему, надоели они мне…
- Понятно, что надоели, но учиться хочется, – говорю. - Ты все-таки рискни, сходи, кинься на колени – болел, лежал в беспамятстве… Нет, мама болела, чуть не умерла. Может, обойдется…
А. ничего не сказал тогда, промолчал.
Вот и все дела.
Не было с нами никого, втроем на кухне. Думаю, по своим путям узнали. Все комсомольцы, а этот отщепенец… странно… Начали выяснять.
И вот собрание, на их факультете.
- Меня завтра выгонять будут, - С. говорит. - Общим решением выгонят. Кто же против осмелится, ясно – никто.
И мы знаем, дальше путь ясен – выгонят, а потом и учиться не дадут.
- Может, не выгонят… - говорю, - покайся… Беспамятное состояние. Пил. А потом лечился, вылечился. Алкоголизм – это им понятно, не выгонят.
- Еще как выгонят, - С. говорит.
Меня не звали, я пришел. Хоть как-то поддержать присутствием. Пускать не хотели, комсорг говорит, зачем чужие, сами разберемся. Парторг поправил, право имеет, пусть сидит. Но чтобы молчал.
Так и решили, сижу, молчу.
С. встал, начал речь.
Стихов не было. И голос чужой. Но его слова до сих пор слышу:
- Я, конечно, виноват… Но прошу снисхождения, поддался уговорам. Меня так подучили поступить, посоветовали старшие товарищи…
И называет нас, меня и А.
Шум в зале, все смотрят на нас… И парторг смотрит.
Он неприятный был человек, культурно говоря. Я его карьеру наизусть знаю, куда перевелся, чем кончил. Спился, и умер в канаве. Иногда случается справедливость, случайность никто не отменял.
И вдруг встает А., он ведь их студент, и говорит:
– Да, было, советовал…
- Так у Вас же преступная организация… - парторг говорит. - Поня-я-тно…
А я молчу, чужой, говорить запретили. На меня не смотрят. Но знаю, беды не миновать. Только не здесь, на своем факультете.
Но не выдержал. Что же этот С. делает! Он нас топит, сволочь! Нас всех троих выгонят...
Вскакиваю, кричу:
– Не было!.. Никто не советовал ему.
Выгнали меня оттуда. Не спеши, говорят, с тобой в другом месте разберутся.
И со всеми разобрались. С. из комсомола выгнали, и сразу из Университета вылетел. Но через несколько лет восстановили, времена становились мягче.
А нам с А. вынесли строгий выговор, и оставили в комсомоле, и в Университете. Преступную организацию решили не открывать, самим хуже будет…
Правда, потом отомстили. Когда мы в аспирантуру собрались. В характеристике такое обоим написали… надежд никаких. Несколько лет работали, характеристики нам на работе дали. Потом учились дальше, потом оба наукой занимались... Иногда встречались, каждый раз вспоминали. Спорили.
- Мерзавец этот С. - я говорю, - ведь не было!
А. мне в ответ - «мерзкая организация, хотелось протест выразить…»
- Значит, пусть с мерзавцем, но против комсомола?
Я тоже против был, но чтобы с мерзавцем заодно…
- Я не отрицаю, - А. говорит, - но мало ли мерзавцев… А выразить очень хотелось.
Ну, поспорим… посмеемся, и расходимся.
А недавно он умер.
Про С. я долгое время не знал, не интересовался. Он в другом городе жил. Недавно в Интернете нашел его. Делать было нечего, решил посмотреть. Увидел. Узнать можно, но трудно. Почти полвека прошло. Говорят, забывается, стирается…
Ни черта не забывается!
……………………………………………………………………………………………..
ЧАСТИЦА СОМНЕНИЯ
Зоопарк был явно антисоветским учреждением. Входишь, и тут же скрываешься в другом особом мире, уже не наш поступок. Ходишь, удивляешься - живут сами по себе, свои заботы, огорчения... Никто не может волку приказать, бегай так, а не иначе! Странная свобода в центре города, в котором никакой свободы. Пусть она за решетками, все равно! Здесь чувствуешь, отпуск получил от человечьей жизни. Нам странно, если кто-то по-другому живет. Все время вокруг люди, люди, и кажется, другой жизни на свете быть не может. Оказывается, по-другому можно жить...
Каждый раз один - два зверя останавливали меня. Как-то я заметил волка. Я много раз видел их, волков, я сам по себе, и они - за железными прутьями. А теперь смотрю - один зверь, вдруг он появился передо мной. Вернее, это я появился перед ним. Он бегал, легко и рассеянно переступая большими лапами, а я стоял, как подчиненный, вызванный начальником на разговор. Он поглядывал на меня - иногда, как на предмет, не стоящий внимания, и шел на новый круг. Его влекла смутная жажда движения, которая и меня заставила выйти из дома, придти сюда, хотя совершенно незачем было выходить, приходить...
Я ждал. Он неожиданно остановился, бросился на пол, вытянул лапы, и замер. Он лежал ко мне спиной. Теперь он успокоился. Как ему удалось?.. Я смотрел на сухие серые подушечки его лап. Похоже, разговора не будет... Он отбросил все, что его бесило - решетки эти, постоянное стрекотание, писклявое - наши голоса, и забылся. В его позе высокомерие. Он равнодушен ко мне - до высокомерия. Я не интересен ему. Что сделать, чтобы привлечь его внимание? Ничего я не могу сделать... Волк заснул. Мерно колышется лохматый бок, дергаются лапы - он продолжает свой бег там, где ему лучше бежалось. За высоким забором остался город, смотрят в окна люди, и видят - спит волк, а рядом стоит человек, как будто тоже заснул, стоя. Это я там стоял.
Потом я нашел еще одного зверя, из другой стихии. Морского льва. Он носился по короткому бассейну, и вода, как в миске, раскачивалась сразу вся, грозила выплеснуться через край. Он нырял и огромной черной тенью пролетал от одной стенки к другой, круто поворачивал в серой упругой толще, стремительно скользил обратно, и совсем рядом со мной высовывал морду, радостно тряс усами. Потом, совсем другой, неуклюжей тушей выполз на берег, шлепнулся на бетонную плиту. Вода долго раскачивалась еще, и успокаивалась...
Большая загадка в этих звериных движениях - в них свобода. Даже за прочными решетками. Я иду, растерянный, совсем не готов выйти наружу, к людям и машинам, построившим мир по другому принципу…
Но и здесь мне скоро становится не по себе. Мне кажется, местные жители не одобряют мою тонкую кожу, и разные повадки... Молчаливое неодобрение давит, и я спешу к выходу, стараясь сохранить независимость в походке, подавляя желание идти быстрей, и оттого двигаюсь жалким скованным шагом, за который себя презираю…
За моей спиной снова бегает волк, носится, расплескивая воду, морской лев…
Осторожно иду по улице, чтобы не мешать движению машин. Деревья вытянулись в пыльные ряды, торчат из железных решеток… Наконец, дом – подъезд, лифт… Забираюсь в клетку и смотрю, как за частой сеткой проплывают этажи…
Ушел, убежал, но разрушительная работа налицо, частица сомнения поселилась - можно, оказывается, жить по-другому... Или самые дикие африканские племена - ничего о нас не знают!.. А мы им свободу строили столько лет...
В общем, явно антисоветские были наблюдения. Причем в скрытом виде, что опасней, чем книги Авторханова, например. Там прошлое или теория, а здесь - живут и не тужат, ограждены от нас на законных основаниях...
Пришла долгожданная свобода, и что? Оказалось, она на зоопарковскую сильно смахивает – бегай быстрей, еду отнимай у слабых, рычи… чем громче, тем лучше, и дерись, сколько душе угодно...
А то, что клеток маловато... Уж не знаю, плюс это или минус...
……………………………………………………………………………………………..
ВРЕМЯ ТАКОЕ…
Я завидовал младшему брату – у него был слух. Родители объявили, стоило ему только появиться на свет. Как только звуки начал издавать. А у меня слуха не было никогда. Уши в порядке, я про музыкальный слух говорю. Мама считала, я в отца пошел, ему тоже медведь на ухо наступил. Но я все равно завидовал. До шестнадцати продолжалось, пока из дома не уехал. Уехать хороший выход, помогает неприятности забыть.
Какая ерунда, слух! Я вам лучше про молодежь, любимую песню старика! Пустая она, раньше говорили – потерянное поколение. Но тогда они из-за потери грустили, пили с тоски... Фронтовая дружба, Ремарк и Ко… А у нас от радости скачут, самого лучшего достойны без сомнения. Но компенсацию им выдай за потерю! А сами ни во что не верят. И старые козлы им в этом помогают. Вот недавно, один… - «искусство больше красотой не занима-а-ется, а только критикой красивого. Чтобы показать, какая хрупкая и временная штука красота…» А как ею заниматься, красотой?.. В лоб изображать мало кто осмеливается - не умеют, как малые голландцы, например, умели. Они не просто жратву изображали, а радость жизни через свет и цвет. У нас заметно радости поубавилось… Зато теперь больше глубины. Вот-вот, копаемся по колено… Эх, укусить молодого радость для старика. Хотя зубы уже не те…
Нет, не обвиняю, если уж всерьез хотите… Только скажу, есть вещи... чем реже встречаются, тем ценней, и ничего им от старости не делается. А делается нам, кто глупости за новости выдает, из-за дурости или пижонства. Хотят за временем успеть, вот и бегут за волной.
Воспоминания часто с глупой мелочи начинаются. Фраза выскочит – и тут же человек за ней. Так память устроена, ей образ подавай. Начнешь с глупости, а вспомнишь хорошее…
Был у меня знакомый, ученый химик Берман. Рядом оказался, мне повезло. Везение на людей лучшая случайность. А может и не случай? Но это вечный вопрос, не будем… Он вдвое старше меня был, профессор, доктор, а я первого года аспирант. Так бывает, встречаются два человека, вроде рядом стоят, а оказывается, один только лезет в гущу, полон сил, а другой… наоборот, к концу… Они временно рядом оказались. Печальное явление. Редко замечаем направление путей, а теперь и вовсе, не в глаза – на руки смотрят, что принес…
Берман со мной был добр, это запоминается, не привыкаешь К плохому привыкнуть можно, а к хорошему – не-ет…
Тогда я приехал из Эстонии, там каждая шишка на ровном месте себя черт знает кем считает, глаза в небо, надувается, как лягушка… Ква-ква… У них даже к учителю нормального обращения нет. В России по имени-отчеству, а там не принято. По имени нельзя, отчества нет, по фамилии учителя неудобно, если много лет учит… Что делать? Говорят – ыпетая, то есть – учитель, и всем одинаково – ыпетая, ыпетая… Черт знает что… А этот Берман меня сразу поразил. Огромный мужик, голова еще больше, чем должна быть при таком росте, но если приглядеться, болезненный лоб, и вся башка кажется мягкой, надутой… Потом я узнал, он был тяжело болен, рано умер. Способный человек. Но самолюбивый, тщеславный, и это ему несколько раз отомстило, два ложных открытия сделал. Замахнулся на большие темы. И сходу, не проверив, выдает сенсацию! А ему вежливо, но ясно… Дали понять. По шее, по шее… Он каялся – дурак, поверил лаборантке… Всегда лаборантки оказываются виноваты, хотя и так бывает… А потом - второй раз! Вот так не повезло ему. И чутье было, и направление верное, но спешил.
Когда мы встретились, он между первой и второй неудачей жил, но все равно знаменит. Все равно много сделал человек, книги хорошие писал, полезные работы в генетике, хотя не очень крупные… Но сильно ошибаться никому нельзя. Особенно, если оч-чень умные люди окружают, сами к открытию стремятся. Этим не хватает только одного – доброты…
И вот я к Берману подхожу, прошу какой-то реактив. Я побирался, аспирантик первого года в хорошем ленинградском институте. Хорошем, но не по моей специальности и теме. Там почти все были физики, несколько химиков, а биологией занимались две величины - Берман и мой шеф, Волькенштейн. Мой был знаменитей, до увлечения биологией успел поработать физиком, много сделал в оптике, даже сталинскую премию получил. Потом занимался полимерами, тоже преуспел. Полимеры были нужны, например, лаки, которыми научились самолеты покрывать, от этих покрытий зависели летательные качества. На лаки давали большие деньги, так что и на биологию немного оставалось. Но в биологии мой шеф был искренне любящим свое увлечение профаном. Не понимал, что делается она не только мозгами, но и кое-какая химия нужна. А Берман был грамотный химик, он это знал, и у него водились реактивы. Вот я и подлавливал его на каждом углу, выпрашивал.
Он добрый деликатный был человек, с виду суровый, грубоватый, но за этим нежность и робость. Он свои ошибки понимал… и делал их снова, снова… В этом он был похож на моего брата, и внешностью, и повадками… Но это уже другая тема, вернемся. Я стою на лестнице, широкой каменной, в старом Институте на Стрелке Васильевского острова, в здании, которое называлась Биржа, потому что раньше так и было, а тогда здесь располагались Институты Академии наук. Страны, которой больше нет… Стою и прошу, в первый раз Бермана остановил. Он терпеливо слушает, сопит, молчит, громадный мужик… Потом говорит: «Тебе что – это? Дам, конечно, это навоз!» Грубым басом, отрывисто, даже резко, но стоит, смотрит, ему интересно, что за новая научная букашка появилась… Реактив этот не навоз, но много у него, и он рад поделиться. А если б мало?.. Покряхтел бы, скорчил рожу, повздыхал… и тоже дал бы, ведь мы общее дело делали. Хотя, как тут же выяснилось, я аспирант его постоянного соперника и спорщика Михаила… Берман все равно поможет. Такие были тогда ученые в России. Ничуть не выпендривались перед аспирантом первого года, ничуть!
Сейчас крупных людей меньше стало, многие вымерли, немногие оставшиеся продолжают вымирать. Мы вступаем в эпоху бури и натиска, только не культурного, а базарного, ничего не поделаешь…
Так вот, Берман мне тогда помог. Часто бывает, другому помочь легче, чем самому себе. Он о себе многое понимал, но ничего поделать не мог. «Я всю жизнь бежал за волной», -говорит.
Удивительно, как до нас важные слова доходят. Оценка собственной жизни, искренность, это важно. Без искренности нет культуры, главного, что связывает людей. Далекий человек вдруг становится близким, понятным… Образ пробивается через годы, время не помеха… Моему шефу жена рассказала. Она была знакома с дочкой Бермана, тоже химиком, и как-то разговорились. А шеф в лаборатории нам, мимоходом, между прочим… Тогда уже Бермана не было в живых, он рано умер.
Как-то вечером…
Я тогда дни и ночи в Институте пропадал. Ходил по коридорам, ждал, пока реакция пройдет, химия времени требует.
Звуки негромкие… Скрипочка. Весь в закоулках дом, в одном из них лаборатория Бермана, пять небольших комнат. Оттуда музыка шла. Дверь полуоткрыта. Я заглянул. Там сидело несколько человек, Берман стоял. Играл. Лицо запомнил, он очень старался. Согнулся, покраснел... Даже я понял, плохо играет. Но играл!
Он вырос в детском доме, сын врагов народа. Никто его музыке не учил, а он хотел. Потом время стало добрей, он все-таки выучился. Но на химика, так надежней было. А потом решил, буду все-таки музыку играть!.. Он даже нот не знал...
Прошло много лет, книги его забыты, но я его помню. Мелодию, скрипку, его лицо… Лестницу, на которой стояли… Его моментальное согласие помочь. Не согласие – желание!
Ничто сильней и глубже не запоминается, чем доброта проходящего мимо человека. С добротой своих мы проще свыкаемся. А если чужой сказал доброе, или помог, или вдруг в неожиданном свете показался… Это важно. Пусть в другую сторону шел. Тем более, если в другую, особая печаль. Иногда имени не знаешь, только слово, мимолетно сказанное… И что за человек, кто он был, уже никогда… Как тот неизвестный никому цветок. Вдруг вырос за окном, стоял, терпел холод… а потом также внезапно исчезает. И никто!.. кроме меня, о нем не знал. В этом ужасное есть. Даже не помнящий себя цветок, а если человек?.. Был, был – и нет?.. Жизнь каждого существа драма, сомнения никакого. Я С.Б. чужим именем называю, не Берман он. Боюсь что-нибудь не так сказать. В молодости легко забывал.
Но не убежал от памяти – что-то помню…
А теперешняя молодежь?.. Потерянное поколение! Но некоторые притворяются, а на деле не совсем пропащие. Врут, потому что искренность не в моде. Недавно прочитал, искренно пишут только эстеты… или идиоты. Сразу понял, кто я, потому что не эстет. Хотя музыку любил. Но вот слуха… Не было! И я завидовал. Младшему брату своему. Правда, зависть была не злая – напоминание себе. Его таланты меня не трогали. Ну, поколачивал, конечно, но это обычное дело, младший брат. Напоминание тоже вещь тяжелая, постоянно помнишь, что не способен… Как отделался? Говорю же, уехал, забыл, отвлекся… другие дела… Спасает. Но когда мне было восемь, а ему четыре… Переживал.
У него вдруг абсолютный слух прорезался, можете представить?.. А я двух нот собрать не мог, два слова спеть. Потом мне сказали, внутренний слух есть у каждого, надо только учить правильно, вытягивать его. Но кто тогда этим занимался, сразу после войны… Брата всерьез собирались учить, но так и не отдали. Сначала сказали – рано, потом дела, заботы, умер отец, и брат остался без учителя. Всю жизнь жалел, и своего сына отдал на скрипочке учиться, у того абсолютный слух прорезался. И что? Сын оказался способным лентяем, проучился несколько лет и бросил. Хотя его учила сестра Спивакова. Не знаю, была ли сестра похожа на брата, но все равно, сестра таланта.
Уехал я, и забыл про зависть. Сейчас думаю, ее и не было. Придумал. Никому я не завидовал, слишком собой занят был. В себе столько всякого обнаруживаешь, и дряни, и разных завихрений… Некогда другими заниматься. Учился, женился, работал, наука захватила… Иногда жена водила на концерты, добросовестно слушал, что-то нравилось. Популярные мелодии из классики. А вообще – скучал...
Однажды увидел впереди нас в кресле известного искусствоведа. В местном масштабе. Жена шепнула – смотри, Акимов. Мне тогда было лет тридцать, а ему пятьдесят с небольшим. Но он для меня был старик. Теперь я думаю, совсем не стар. Он спал. Откинулся в креслице, голову на грудь… чуть слышно посапывал. Все-таки, культурный человек, не храпел… Он эту музыку миллион раз слышал. Знакомый пианист просил придти, неудобно отказаться было…
Но я другое увидел – я его узнал!
Мы жили на даче, я, мама и брат. Это было... через несколько лет после смерти отца. То есть, лет за двадцать до концерта. Дачи тогда были недороги, мы жили там целое лето. Я дрался с местными ребятами . Они близко не подходили, кидали камни через забор. И я кидал в них. Я умел далеко и метко кидать, они боялись. Мне попали по пальцу в тот день. Тот, кто кидал камни, понимает, это случайность, в палец попасть нелегко. Больно не было, удар и тут же ноготь посинел. Они убежали, я пришел в дом, а мама говорит, у нас новый сосед, из Ленинграда. Сосед оказался красивым, веселым, играл на рояле и пел – «у сороконожки народились крошки…» Очень здорово пел. Борис. Жена Нина. Мы потом в Таллинне жили рядом, иногда заходили к ним. Они весело жили. Мы не так, папа умер, мама боролась за нас… А у них не было детей, оба работали, молодые, здоровые, музыканты, она пианистка, красивая… Я смотрел, и видел, что можно и так жить…
Это важно, особенно в детстве, увидеть, что можно жить не так, как ты живешь, и что жизнь не всех бьет по голове, хотя многих бьет. И если тебе плохо, ты болен, и нечего есть, то не значит, что все сволочи. И это дает надежду, что дальше лучше будет. Особенно в молодости – дает.
Так вот, Борис тогда послушал, как брат песенки поет и сочиняет, и говорит, да у него же абсолютный слух…
- Знаем… Надо бы учить, да все никак…
Время такое было, то рано, то не до этого… а потом и вовсе поздно показалось.
Не получилось.
Вот так всегда, начнешь про свои болячки, а рядом куда серьезней дела…
А мне, что пробовать, если слуха нет?.. Я и не пробовал. Но хотел. Хотя… теперь уж и не знаю, было или нет… Не горевал, другие были страсти. Оставил музыку в покое. Другие были интересные дела.
И все-таки, видно, сохранилась во мне болезненная струна. Когда начал рисовать, то вспомнил про нее. Но это уже другой рассказ.
……………………………………………………………………………………………..
ЗРЕЛИЩЕ БЕССИЛИЯ
Бокс наводит на мысли. Наверное, не только бокс, но лучше конкретно. На простых примерах. Обо всем не напишешь, а бокс я регулярно смотрю. «Мировой бокс» - любимая программа. После нее плохой бокс смотреть противно. Еще я любил программу «Гордон». Этот Гордон талантлив, умеет слушать, и даже вопросы задавать умным людям. Я одно время думал, он профессионал во многих областях. Недаром его программу загнали в ночь… А потом и вовсе закрыли. Он не исчез, но теперь ведет другое. Я только глянул в лицо ему, и больше не хочу смотреть… Впрочем, ночные программы не все хороши. Татьяну Толстую когда-то уважал, она рецензировала мои рассказы в Новом мире. Советовала, куда пойти, кого просить в разных журналах. Телефонное знакомство. Сейчас ведет по телеку склочную программу, и тоже ночью. Включаю, там Татьяна… и тут же ухожу с канала. Пишет хорошо, слова расставлять умеет, но больше ничего. А ведь начало получилось! Взялась, засучив рукава, показать несчастным, как нужно – вот так! Но на этом запал кончился. Желания, возможности и способности редко совпадают. Лебедь, рак да щука… Есть на телеке программа, которая оправдывает этот ящик в доме. «Жди меня». Нужная и добрая. И ведет ее человек подходящий, такое редко бывает. Он и артист хороший, и соответствует теме. Несколько раз видел там другого, наверное, заменял. Популярный следователь в очках, новая звезда. Он откровенно скучал… А потом слинял, или его убрали. Иногда случается справедливость, случайность нелегко запретить… И вернулся тот, кто нужен. Я фамилии не называю, память подводит. В старости с ней разные штуки приключаются, что-то расплывается, уходит. Но бокс и моих героев не забываю никогда. Старые уходят, а молодые им в подметки не годятся. Особенно сейчас. Нет, бывают ничего, но редко. Говорят, старикам так всегда кажется. Но сравните Роя Джонса младшего в расцвете – и Тарвера, который его победил. Хотя и Тарвер не молод, плохой пример… Но я о другом хотел сказать, вечный вопрос, как уходить. Вовсе не спортивная тема… Но в боксе решается нараспашку. И как пример, годится. Мало кто уходит по своему решению, в силе и славе, а может даже непобежденным. Иногда нам кажется, что так, но это обстоятельства. А чтобы человек решил… Редко бывает.
Но что ты хочешь? Ничего, просто видеть больно, как великих нещадно бьют в конце пути, как падают... И те, кто им аплодировал, теперь смеются. Как упал Чавес, Рой Джонс, как проиграл Костя Дзю… Не хочется на это смотреть. Но знаете, они правы, те, кто не боится упасть в конце. Боится, конечно, но не избегает. Люди делятся на тех, кто любит дело, и кто любит себя в деле. Я не говорю о выгоде, значит, девять из десяти тут же отпадают. И пусть, мне с ними не интересно, с той девяткой, говорить не о чем. Я об этом – одном.
Кто любит дело…
Идет до конца, пока чувствует интерес. Побьют так побьют. Обгонят, забудут – неважно, как исчезнешь. Зато для себя останешься интересен, а значит - непобежден. Непобедим. Говорят, жизнь не соревнование, каждый по своей дорожке… Но с самим собой всегда сравниваешь. Сам себя бьешь и побеждаешь. Проигрываешь и падаешь…
А вторые, Вы спросите – те, кто себя в деле любят?
Ну, не обязательно любят, бывает, просто интересуются. Самосовершенствование, говорят. Я не против, но без интереса к делу быстро истощаются. И никакого совершенствования. Оно ведь не умение делать. Что-то другое. И тогда рассчитывать начинают, считать – шансы, места… денежки…
А вообще… все зависит от человека. Моэм говорил, после сорока сам отвечаешь за свое лицо. Раньше заимствования да подражания, попытки быть не собой. Некоторые не знают еще, кто они. А многие так и не узнают, хотя им кажется – вот!.. А на самом деле… А где это дело – знает кто?.. Возможно, его дела на свете не было. Или было, да в чужом веке сплыло…
К жизни этот вопрос – как уходить, тоже применим, ко всей жизни в целом. Я не из тех, кто думает, раз дано, тяни, хоть противно стало. Бывает, начал - и неудачно, а потом не вылезти из неудач. Еще хуже, если необратимое сделано – подлость большая или убийство… Некоторые верят, можно каяться.
Убил, побежал у бога прощения просить?
Не верю, за все нужно отвечать.
И вообще… каждый право имеет распорядиться, как ему с жизнью быть.
Но мне нравятся те, кто надеется, не сдается до конца. Что хуже смерти может быть? Бьют в челюсть, и падаешь? Можно пережить. Если дело любишь, и себе интересен. И то и другое свыше не дается, а если есть, то не навек. Ежедневные усилия. Некоторые отвлекаться начинают, например, телек смотреть и жрать. Некоторые – пить. Уходы и уловки разнообразны до бесконечности. Но в сущности… одно и то же - бежим от страстей и заблуждений, трудностей преодоления. Тренироваться надо, вот Рой Джонс – разве не мог еще? Мог! Ему не интересно стало. По лицу видно, было веселое, озорное, а стало… А Льюис каким был, таким остался, зато о нем не интересно говорить. Написать бы книжку о боксе… Нет, о еде! Зачем об еде, лучше об упражнениях, у меня система…
Но еще лучше… помолчать. Когда разбалтывается винтик, пар выбивается мимо свистка. Шипящее бессилие… Что хуже может быть?
……………………………………………………………………………………………..
МАХНУТЬ ХВОСТОМ…
Я начал писать рассказы в зрелом возрасте, мне было за сорок.
Сначала шло быстро. Сначала хорошо. Два года подряд писал. Как только август к концу, я начинаю. Небольшие рассказики о том, о сём, о детях и детстве, маленькие впечатления и радости, ссоры и подарки… Потом о школе, в которой сразу после войны учился, об университете... Ничего особенного там не происходило. Начинаешь почти случайно - какое-то слово, взгляд, звук… Из этого короткое рассуждение вырастает, тут же ведет к картинке...
Летучие, мгновенно возникающие связи. От когда-то подслушанного в толпе слова - к дереву, кусту, траве, цветку, лицу человека или зверя... Потом, перед пустотой, молчанием, уже падая… находишь звук, играешь им… Вдруг ловишь новую тему, остаешься на краю, но уже прочней и тверже стоишь, обрастаешь деталями… От живой картины - к подслушанным словам, от них - к мысли, потом снова к картине, опять к слову… опять падаешь, хватаешься…
И это на бумажном пятачке, я двух страничек не признавал - одна! И та не до конца, внизу чисто поле, стоят насмерть слова-ополченцы... Проза, пронизанная ритмами, но не напоказ, построенная на звуке, но без явных повторов, замешанная на мгновенных ассоциациях...
Такие
вот карточные домики создавал, и радовался, когда получалось. В начале не
знаешь, чем дело оборвется. Почти ни о
чем рассказики. Мгновенный луч в
черноту…
Мне с
ними повезло - успел, возникла щель во времени.
А потом…. все хуже, хуже…
Сижу, и чувствую - так можно год просидеть, балда балдой…
Найди то, не знаю, что…
Сидел как-то, сидел, устал. Пошел к соседу, а у него аквариум стоит. Видно скучно стало без живых существ.
- Зачем они тебе… Корми тараканов, если скучаешь.
- Нет, - он говорит, - тараканы неорганизованные твари, приходят, когда хотят, общаться невозможно.
- А рыбы, очень умны?..
- Зато красивы. И не бегают, нервно и неодолимо, по моим припасам. Неторопливо ждут корма. И я их кормлю сам, получаю удовольствие от доброты.
- Не спорю, приятно. И все?..
- Успокаивают. Смотрю, умиляюсь - можно ведь, можно!.. Хоть кому-то живому неторопливо скользить и переливаться, блаженствовать в тишине...
- Поэт… А ты отключи лампочку… Увидишь, как забегают.
- Тьфу! - он плюнул с досады, - до чего ты циник и нигилист.
Но я шучу, пусть забавляется. Меня только волнует - как они добиваются спокойствия?.. Вот рыбка, в ней почти ничего, тельце прозрачно, позвоночник светится, желудочек темнеет, красноватый сгусток в груди пульсирует... и глаз - смотрит, большой, черный, мохнатый... Прозрачность - вот секрет! Все лучшее прозрачно, не скрывается. Видно насквозь… а тайна остается. Бывают такие люди, делают то же, что и мы, а получается по-другому. Первая же линия выдает. Откуда взял?..
А ведь наше время суровое, все умные мысли сказаны, даль веков просматривается на тысячи лет. Умри - нового не скажешь. Интеллектуалы перекладывают кирпичи с места на место. Э-э-э, пустое занятие... Только иногда, просто и спокойно вырастает… Новое слово. Как лист на дереве. Будто приплыла прозрачная рыбка - махнула хвостом... и все... Спокойно-спокойно, не огорчаясь, не злобствуя, не копаясь в себе до полного отчаяния...
Вот так - приплыла и махнула, не отдавая себе отчета, что делает, как делает...
- Слушай, а чем ты их кормишь?
- Мотыля покупаю.
Вернулся к себе. Снова, презирая себя, высиживаю… Писать хочется, а не пишется. Знаю, знаю, не отнимай время у людей, коли нечего сказать…
Как это нечего!.. Вчера осень была. Сегодня просыпаюсь - за окном зима. Градусы те же - около нуля, а пахнет по-новому, воздух резок, свеж. На фиолетовых листьях барбариса тонкие голубые кружева. Накинешь куртку, выйдешь в тапочках на снег… как на новую планету… И обратно скорей!.. Может, растает? Зима как болезнь - начинается в глубине тела, растекается болью… а все-таки думаешь - рассосется, сама собой исчезнет... Не рассосется. Градусы те же - около нуля, а вот не тает и не тает. Барбарис не успели собрать, а плов без барбариса... Зато капусту заквасили. Крошили, перетирали с солью, и корочку хлеба сверху положили - помогает. Знаете, что такое зимой в кромешной тьме - горячая картошка, своя, да с квашеной капусткой? Это другая жизнь, каждый, кто ел, вам скажет…
- Капусту врач запретил!.. И не интересно никому!
- Вижу, не интересно. И Вы уходите… А я хотел вам еще рассказать…
- Какую-нибудь глупость!
- Нет, послушайте! Пусть глупость, но выстраданное. Содержание – тьфу! Выражение лица, вот что важно – выражение! И не слишком стараться. Будто мимо плывешь. Посматриваешь... Как учитель живописи говорил - краем глаза… Как рыбка… Плыла, плыла… хвостиком махнула… Взмах… он о чем? О хвосте?.. Или о возмущении воды?..
- И что тогда?
- Рассказ возможен. Но гарантии никакой!
- Про это мы слышали уже.
- И все-таки, что-то происходило иногда!.. Случалось. Возникало.
- Из чего?
- Из ничего. Как тот цветок… Не выращивали ничего в деревянных ящиках за окном, и земли почти не осталось - выдуло, смыло дождями… Только трава, случайно занесенная… Буйно росла, умирала, сухие стебли заметало снегом… А весной снова… Много лет. Но однажды, в самом углу ящика… Возник, стал вытягиваться тонкий желтоватый побег. Из него вырос бутон, и распустился цветок, оранжевый, нежный, большой.
Смотрю с недоумением, а он - стоит… Среди разбойной травы, не ухоженный никем, непонятно откуда взявшийся… Начались холода, а он все здесь. И трава полегла, по утрам иней, а цветок все живой…
Страшно за него. И ничем не помочь, стоит себе и стоит. На голом бесплодном месте вырос. Скорой нестрашной смерти ему желал, что таить… А он, ничего не объясняя, каждый год… возникал, рос…
А однажды, весной… Не возник.
Где искать, как вернуть?..
Жду.
А его – нет.
Просто как смерть.
Плыл… махнул хвостом…
…………………………………………………………………………….
Ф Е Л И К С
Как-то вечером я сидел в кресле и читал моего любимого Монтеня. Легкий шорох за окном, будто ветка коснулась стекла. Черный кот смотрел на меня. Я поспешил открыть окно, он вошел в комнату.
- Феликс, ты?..
Быть не может, столько лет прошло... Кот стоял на подоконнике, нюхал воздух. Он нюхал долго и тщательно и, кажется, остался доволен тем, что выяснил. Он хрипло мяукнул. Потом я узнал, он мяукал только в минуты волнения, а обычно бормотал про себя, говорил с закрытым ртом что-то вроде «м-р-р-р», с разными оттенками, которые я научился понимать.
Он сказал свое первое «м-р-р-р» — и прыгнул. Тело его без усилия отделилось от подоконника и вдруг оказалось на другом месте — на полу. В этом прыжке не было никакого проявления силы, которая обычно чувствуется у зверей по предшествующему прыжку напряжению... Нет, он неуловимо переместился из одного места в другое, перелился, как капля черной маслянистой жидкости,— бесшумно, просто, как будто пространство исчезло перед ним. Он был там, а теперь — здесь.
Ничего лишнего не было на треугольном черном лице этого кота. Не мигая смотрели на меня два разных его глаза — желтый и зеленый... В желтом была пустота и печаль, зеленый вспыхивал дикими багровыми искрами. Но это было видно, если смотреть в каждый глаз по отдельности, а вместе — глаза смотрели спокойно и серьезно. Короткий прямой нос, едва заметный, аккуратно подобранный рот, лоб покатый, плавно переходящий в сильную круглую голову с широко поставленными короткими ушами. Вокруг шеи воротник из густой длинной шерсти, как грива, придавал ему вид суровый и важный. Но линия, скользящая от уха к нижней губе, была нежной и тонкой — прихотливой, и иногда эта линия побеждала все остальные — простые и ясные линии носа, губ и рта, и тогда все они казались нежными и тонкими, а головка маленькой, почти змеиной, с большими прозрачными глазами... А иногда тонкие, изящные линии сдавались под напором сильных и грубых — шеи, переходящей в массивную широкую грудь, мощных лап — и тогда он весь казался мощным, как будто вырастал... А лапы были огромные, а когти такие длинные, каких я никогда не видел у котов, и не увижу, я уверен...
Он тряхнул ушами — как будто поднялась в воздух стайка испуганных воробьев. Потянулся, зевнул. Верхнего правого клыка не было, остальные — в полном порядке, поблескивали, влажные желтоватые лезвия, на розовом фоне языка и нёба. Теперь он решил помыться. Шершавый язык выдирал целые клочья — он линял. Наконец добрался до хвоста — и замер с высунутым красным языком. Он потратил на умывание уйму слюны, стал совершенно мокрым, блестящим — и устал. Он убрал язык — и отдыхал. Затем встал и пошел осматривать квартиру. Хвост его был опущен и неподвижен, и только крохотный кончик двигался, дергался вбок, вверх... а сам он скользил, переливался, не признавал расстояний и пространства — он делал с пространством все, что хотел. Потом я узнал, что, понимая это свое свойство, он деликатно предупреждал, если собирался прыгнуть, чтобы не испугать внезапным появлением на коленях, или на кровати, или, вот, на стуле передо мной.
Он что-то пробормотал - и теперь уже был на стуле. Он сидел так близко, что я мог рассмотреть его как следует... Да, он умел скользить бесшумно и плавно, чудесным образом прыгать, он был спокоен и суров... и все-таки это был не волшебный, сказочный, а обычный кот, очень старый, усталый от долгой беспокойной жизни, облезлый, со следами ранений и борьбы… и значит, не всегда уходил он счастливо от преследователей, не умел растворяться в воздухе, оставляя после себя следы спокойной улыбки... и не мог странствовать неустанно и бесстрашно... И я хотел верить, что именно он жил в этом доме давным-давно, вместе со мной, в этой квартире — и потому ему нужно снова жить здесь: ведь все коты стремятся жить там, где жили, и не живут — где не хотят жить.
Наконец я очнулся — надо же его накормить… Отыскал старую миску — его миска? — и налил ему теплого супа. Он не отказался. Несколько раз он уставал лакать, и отдыхал, оглядываясь по сторонам. Доев суп, он стал вылизывать миску. Он толкал и толкал ее своим шершавым языком, пока не задвинул под стул, и сам забрался туда за ней, так, что виден был только хвост, двигающийся в такт с позвякиванием. Наконец хвост замер, кот вылез из-под стула. Вид у него был теперь самый бандитский - морда отчаянная, рваные уши, глаза сощуренные, свирепые.... Нет, он был не такой... И почему он не подходит ко мне, не идет на колени?..
Он всегда был неожиданным, и каждый день, даже каждый момент разным, и нельзя было предугадать, как он будет вести себя, что сделает...
Иногда он был похож на филина, который щурится на свет Божий из своего темного дупла, с большой сильной головой и круглыми лохматыми ушами...
А иногда его треугольная головка казалась изящной, маленькой, а большие глаза смотрели, светились, как прозрачные камни, на черном бархате его лица...
Иногда он был растерзанным, бесформенным, растрепанным, с пыльной шерстью и узкими, светлыми от усталости глазами...
А иногда — блестящим, новеньким, быстрым, смотрел вопросительно круглыми молодыми глазами, и я видел его молодым, наивным и любопытным...
Но бывал также брюзглив и тяжеловат, волочил лапы, прыгал неохотно - долго примеривался, днем не вылезал из своих укромных мест в подвалах... он был осторожен... Зато по ночам неутомимо обходил свои владения, двигался плавно, все обнюхивал, все знал, обо всем слышал - и молчал... И вокруг него возникали шорохи и шепот, возгласы испуга и восхищения провожали его среди загадочной ночной жизни:
- Феликс... Феликс-с-с идет...
Вот именно, он всегда был разным, и я мог смотреть на него часами — как он ест, спит, как двигается,— он восхищал меня.
А пока кот был доволен осмотром, сыт, и захотел уйти. Он встал, подошел к двери, остановился, посмотрел на меня.
- Феликс ты или не Феликс — приходи еще... - я открыл перед ним дверь.
Он стал медленно спускаться. Я шел за ним, чтобы открыть входную дверь, но он прошел мимо нее, свернул к подвалу и исчез в темноте. Я зажег спичку, нагнулся - и увидел в подвальной стене, у самого пола, узкий кошачий лаз…
…………………
На следующий день кот не пришел, и на второй день его не было, и в третий раз я ждал его - и не дождался. Может, он не придет больше?.. На четвертый день вечером я заснул в кресле. Проснулся глубокой ночью от слабого шороха. Кот шел через комнату ко мне. Поднялся по лестнице, толкнул незапертую дверь, и вошел... Он шел и смотрел мне прямо в глаза. Левый глаз светился багровым светом. Подошел, прыгнул - и вот уже у меня на коленях. Он стоял и рассматривал меня, вплотную приблизившись к лицу. Обнюхал бороду... И вдруг положил передние лапы на плечо, прижался к груди и громко замурлыкал. Теперь я узнал его. Он всегда меня так встречал. Я обнял его, положил руку на голову, погладил мягкую густую шерсть, черную с коричневатым отливом. Кот замурлыкал еще громче, просто неправдоподобно громко - ему нравилось, что его гладили. Над левым глазом был грубый шрам, видно, здорово ему досталось... Он поздоровался, снял лапы с плеча и стал топтаться, чтобы поудобнее лечь. Я гладил его. В правом боку обломок ребра торчал под кожей, но не причинял боли, значит, давно это было. А вот шрам на задней лапе довольно свежий, еще багровый...
Кот все мурлыкал, потом затих. Он был легкий, шерсть сухая, лапы старые, со стертыми подушечками. Пока он засыпал, лапы бодрствовали, когти то показывались, то втягивались, видно, он всегда держал их наготове, свое главное оружие... А потом и лапы замерли - он доверился мне и спал, беззащитный уже, настоящим крепким сном. Он был горячий и согревал меня...
Мы долго сидели так, я тоже заснул, и проснулся под утро. Затекла, болела шея. Кот по-прежнему крепко спал… Я надолго забывал, не помнил, не вспоминал о том, что оставил - жизнь не позволяла вспоминать. А вот нашлось существо, которое все эти годы помнило. Как я ни уговаривал себя, что не виноват, что меня держали силой и прочее, о чем вспоминать не любил и попросту боялся... как ни убеждал себя, а комок в горле не исчезал: я все представлял себе, как он каждый день заглядывает в эту комнату и удивляется - в ней темно и пусто... Потом появился странный человек, чужой - боится его и гонит... Я никогда не надеялся, что меня помнят, пусть лучше забудут… а теперь чувствовал, что ничем не могу искупить свою вину перед ним…
Теперь я никогда его не оставлю...
А он тихо спал: жизнь пошла своим чередом, он победил и успокоился.
Я коснулся его головы, он сразу проснулся, вздрогнул, но тут же узнал меня — замурлыкал... потом спрыгнул на пол. Я покормил его и выпустил, и смотрел в окно, как он спокойно, слегка сгорбившись, пересекает дорогу, уходит в сторону оврага. Теперь ему есть куда вернуться. Я был нужен ему, и радовался этому - ему хорошо, и снова ясно, что происходит. Он и раньше знал людей, которые кормили его и жалели... но они не хотели жить там, где только и нужно жить, и не сидели в том кресле, в котором только и стоит сидеть...
……………………………………………………………………………………………..
Н Е М О
Я называл его – Немо, пусть так и будет, он своего настоящего имени не любил. Его нет в живых, он старше меня. Был. А теперь что остается – рассматривать старые фотографии… Черно-белые, но каким-то образом угадывается цвет. Негромкое солнце. Чувствуешь, прохладно, хотя яркий июльский день. Песок холодный. Купались только в июле, и то смельчаки, остальные степенно расхаживали по мокрому песку вдоль невысокой медленной волны. Балтика, серая вода, белоснежные облачка на зеленоватом небе…
В то время меня еще на свете не было.
Немо, пятилетний мальчик, стоит рядом с моим отцом, своим дядей. Мой непризнанный двоюродный брат. Незаконнорожденный ребенок. Мамзер. Как он вообще сюда проник?.. Говорили, требование его матери признать младенца, угроза скандала. Вот в отдалении, к нам спиной-подушкой, его отец, кокетничает с дамой в ажурной шляпке. Известный в городе адвокат боялся сплетен-пересудов. А мой отец, врач, был чужд предрассудков, присущих буржуазной семье.
- Сема, ну, зачем фотограф…
- Законный, незаконный, ерунда, хороший мальчик. Пусть снимают.
Эстонский курортный городишко Пярну. Они тогда называли его Пернов. А Таллинн был для них еще по-старому - Ревель…
Жизнь перевернулась за войну, старая затонула, а в новой для довоенных предрассудков места не оказалось. И радости семейные, и дрязги, все это, довоенное, смысл потеряло, не стало семей.
Отец Немо, мой дядя, умер еще до войны. Родственники уверяли, что подавился гречневой кашей. Миф, сказка для приличия. На самом же деле покончил жизнь самоубийством, почему, никто не знает. Среди полного блаженства… только что машину с огромными фарами купил, с открытым верхом… Вот фотографии… Немо, конечно, даже поблизости нет. Дядя Давид, стоит, опираясь на машину. Тогда это была роскошь, а не средство передвижения… Живехонький, пузиком вперед, золото во рту… Плохие зубы у всей семьи. Упитанная черная овчарка на месте шофера. Через год Давида уже не было, лежал на кладбище в Рахумяе, пригороде Таллинна. Теперь город разросся, и кладбище, наверное, в черте города. Все остальные члены его семьи умерли в Ленинграде, в блокаду. А Немо с матерью успели уехать дальше, пережидали войну в Самарканде. Там мать Немо, Софа, умерла от тифа, он тоже болел, но выжил. И решил пробираться к нам, через всю страну.
Добрался, и это путешествие, мне кажется, осталось главным достижением его жизни. Наша семья тогда спасалась от немцев в Чувашии, в деревне. Там в 1943-ем году родился я. Отец в Тамбове преподавал в фельдшерской школе, потом его взяли полковым врачом на фронт. И Немо, когда он появился у нас, подготовили ускоренными темпами, и как фельдшера, тоже взяли в армию, в последние месяцы войны. Тогда и возник шрам на шее, шальной осколок, он говорил. Хотя я слышал от его приятеля, шрам послевоенный, от удара ножом в драке. Чушь, я думаю, Немо никогда не дрался, он побеждал без драк. Вот-вот, начинается, а я-то хотел обойтись без романтического флёра. Но я попробую.
Отец ушел на фронт, и стало совсем голодно в деревне. Мать ходила по домам и меняла последние вещи на масло и молоко для меня. Она неохотно рассказывала об этих своих походах по окрестным деревням. Запомнила запах, вернее, вонь в хатах… Казалось, подожги спичку, дом бы взорвался… Все от питания…
Но вернемся к довоенным временам.
Вот Немо … тогда он был Роман… на другой довоенной фотографии. Десятилетний, надутый, торжественный, с большим белым бантом на шее, - «я серьезный, я всегда серьезный…» Тонким голосочком, с заунывной интонацией… Мне после войны рассказывали знакомые, он всем это говорил, ни тени улыбки.
Еще фотография, из сохранившихся довоенных… Прыщавый юноша лет пятнадцати, в махровом халате. Все тот же пляж, мелкий прибалтийский песочек, светлый, упругий, выскальзывающий из сжатого кулака… всегда холодный… Довоенный рай, якобы свободная республика, зажатая меж двух империй, обреченных на выяснение, кто сильней… Впрочем, оставим тему историкам… А я вижу – люди… лежат, гуляют на пляже, начало июня сорок первого. Поражают туши, животы напоказ. Гордая демонстрация животов. Брюхо гордость буржуя, без него «вечно голодный ходишь!», объяснял мне один, после войны растерявший стать, но не спесь. Здесь они между собой, на воле, в покое. Гуляют… Через несколько дней спокойная жизнь исчезнет. Катаклизм. Для большинства извержение вулкана, у подножия которого пили чай и прохлаждались. То, что случилось - навсегда. Первая мировая рубежом была, они выплыли, и даже процветали, под боком у России, занятой кровавыми чистками. А вторая война никого не оставила в стороне, окончательно доказала, возврата нет, мир впадает в маразм. Даже природа подтверждает, неизвестными путями влияет на характер, и мы все чаще склоняемся к самоубийству...
Вернусь к фотографиям… Вот Немо, совсем взрослый, на послевоенном фото. У двери загса, в маленьком эстонском городке Муствее, недалеко от Чудского озера, там он постоянно крутился. И я там гулял, любил те места… Рядом первая жена, блондинка с мелкими стертыми чертами лица. Он говорил потом, серьезно, даже угрюмо, как обычно шутил… - днем не узнавал ее на улице, встречались ночью в кровати, утром разбегались, и до вечера. Ранние пятидесятые. Она - комсомольский вождь района, активистка, он - фельдшер, массажист, на все руки мастер. Мясистая самодовольная рожа, пробивается животик, похож на Давида, похож… Поиски еды на время забыты…
Немо хватило на два года, потом бежал из семьи, скрывался в лесах Причудья, лечил лесорубов прямо на делянках… опять отощал, стал похож на волка средних лет… На его счастье, появился лазер, и он, один из первых, понял - прибор для задуривания бедняг. На приемах, бросит взгляд на кожу, в ней он что-то понимал, надо признать… Искоса, моментальным взглядом, не поворачивая головы… и - отрывисто, надменно, повелительно – « на лазер!» Дома смеялся – «лазер-шмазер…» А больной счастлив - и чудо прибор, и современный врач!..
И я при этом был, помогал… Куда денешься, что было, то было.
Он всю жизнь подвизался в темных уголках медицины, где мало ясного, особенно любил кожные болячки. В конце жизни стал специалистом по сексу, на всю республику гремел. Секса тогда еще не было у нас, первая ласточка…
«Исчезнуть из времени в свои дела-делишки… плевать на империи, правительства…» Он не умел говорить тихо, без напора, послевоенный Немо. Некуда было уходить, но очень хотелось.
Кем же он был?
Не знаю. Настолько многочисленны и разнообразны жертвы той войны… Все мы ее жертвы. Сейчас бы остановиться, помолчать… Но я продолжу, потому что скольжу по поверхности явлений и событий, я не историк, не психолог, могу только рассказать-показать, иногда намекнуть…
- Время не для нас, - Немо говорил. - В чем трагедия? Не стало семьи. Семьи! Но надо жить, Альбертик, будь умным, быстрым… Мы не со временем живем, с людьми.
Наше время – царство дураков, он говорил.
- А до войны?
- О, до войны… Была семья!.. Семья, понимаешь?.. Можно было жить.
Дурак, я думал, мамзер несчастный, все забыл! Но что ему говорить, «ты тогда не жил», один ответ. Да, не жил. И я злился - «не Альбертик я…»… Хотя мне было все равно, хоть горшком называй… А ему важно было, как его звать-величать, он не хотел свое имя даже слышать – Немо, и точка. Так я его и называл – Командор, или Немо.
«Плевать на империи?..» Если бы позже, он бы диссидентом стал? Вряд ли, он слишком жить любил. Простые удовольствия. Пожрать, например…
Как он впервые на моей памяти появился?
……………………………………..
Сорок девятый год… Мне шесть. Еще был жив отец. Нас трое от всей огромной семьи осталось – я, отец и мать. Не буду перечислять, я не знал тех, кто не вернулся. Только по фотографиям да рассказам матери, очень немногословным. Буду говорить о том, что хотя бы краем глаза видел.
От довоенной жизни остался огромный круглый стол, за которым раньше собиралась семья. Когда мы вернулись, квартиры не было, даже дома - развалины, результат налета советской авиации в марте 1945-го. Этот стол отец обнаружил через год после возвращения. В дальнем углу барахолки продавали старую мебель. Во время войны местные грабили оставленные евреями и коммунистами квартиры, стол вытащили, и таким образом спасли. Он был огромен, тяжел, повреждена единственная толстая нога, на ней из темного дерева выглядывают лики ангелочков. На потрескавшейся поверхности отец нашел вырезанные братьями нехорошие слова… Притащил. В крошечной квартирке стол занимал полкомнаты. Теперь за ним пусто стало.
Дверь открыла мать. Немо на пороге с двумя чемоданами, молчит. И она молчала, разглядывала его. Они не виделись с войны. Тогда он продрался к нам, в самое жуткое время, зимой сорок второго, прорвался через всю страну, широка она была… из Самарканда до чувашской деревни Тюмерево, тыщи, тыщи километров - хаоса, страха, голода… Единственный геройский поступок в жизни. Не так уж мало, если вокруг себя посмотреть. Его тогда было не узнать, скелет…
Он стоит, молчит… Потом недовольно проскрипел:
- Ну, здравствуй…
Мать молча посторонилась, он протиснулся в нашу узкую темную переднюю. Ему всегда и везде было тесно. Я остро почувствовал, даже в свои шесть лет, его боязнь закрытого пространства.
- Отец, к тебе…
Мама не любила Немо. Еще до войны не любила, когда он был юнцом. Он лет на семнадцать старше меня. За точность не ручаюсь, он уверял, что сам не знает своего дня рождения, свидетельства никогда не видел… И он мою маму не любил. Он любил моего отца, истинного представителя семьи, так он считал. И вот, он в нашей узкой прихожей, сковыривает с ног грязные башмаки, пыхтит в полутьме… Да ладно тебе, кричит из комнаты отец, проходи. Вышел, такого же небольшого роста, только в два раза старше. Какая-то неловкость между ними… Война, вроде бы, всё смела? Нет, есть вещи посильней войны. Отношения не забыты. Внешняя сторона такая - дядя бросил мать Немо, поступил грубо, некрасиво. Но и она, говорили, хороша была… Вся семья участвовала в скандале, как же… Впрочем, не мне вникать, давно было.
Меня он в первый раз почти не заметил, задел краем глаза, прошел мимо. Тогда я был для него не интересен. Потом, когда не стало отца, он оглянулся, и увидел меня. Чувство рода, притяжение генов?.. Черт его знает, мне всегда было чуждо это.
Разговор Немо с отцом. Тонкий голосок, но в нем столько напора, что я сжимаюсь. Немо в два раза моложе, но поучает. Опасно!.. Скрыться, бежать… В деревню или небольшой городишко, где-нибудь у Чудского. Переждете…
Отца тогда выгнали с работы, искали «убийц в белых халатах»… После ухода Немо, он вздыхает - куда мы уедем, куда?..
Немо был прав, через два года отца не стало. Накрыло как волной. Еще повезло, умер дома в своей постели. Вернулся с допроса, и на следующий день… Обычное дело, инфаркт. Никто в городе не умел читать кардиограммы, диагноз поставили на вскрытии.
……………………………………..
Мне тринадцать, я дома, жду, мать принесет поесть. Она ушла, забыла запереть дверь. Я сижу в кухне, думаю о еде. Сколько себя помню в детстве, я ел, или ждал еду, хотел есть, думал о еде, наслаждался едой, мечтал о ней… Все падежи русского языка сводились для меня к склонению еды. Я был худым, головастым мальчиком с густой черной шевелюрой, тонкими чертами лица, большими руками и ногами. А Немо коренаст, даже толст, он легко как бы от воздуха толстел, без талии, но и без живота, ровная колода на коротких ногах-столбах. Ему тогда было под тридцать.
Я сидел в кухне за столом, думал о еде. Уроки мало заботили меня, я был способным, учился легко и незаметно. Никогда не улыбался, но в отличие от Немо, действительно был серьезным. А он чудак, авантюрист, обманщик?.. Сказать это – ничего не сказать. И по лицу не догадаться, широкое плоское, со светлыми невыразительными глазками…
Он вошел тихо, я не услышал. Странное дело, на этот раз без чемоданов возник. Он через всю страну, в страшную войну, ехал с двумя чемоданами, и ничего не потерял, никто у него ничего не отнял… Достаточно было посмотреть на Немо - охота обижать пропадала. Серьезный мужичок, говорили. Так никто его и не узнал по-настоящему… Я им долго восхищался. А потом бросил. Но он был хорош, хоро-о-ш… Если б я его не бросил, он сделал бы из меня чучело, повесил на стенку, рядом с письменным столом, где висели две любимых куклы его матери, рыжая растрепа, и цыганка в цветастой юбке, сантиметров сорок высотой, и он их тащил через всю страну, разворошенную войной, и потом никогда не оставлял. Им без меня нельзя, он говорил, и не улыбался.
……………………………………..
Он подошел, положил ладонь на плечо – приветик, говорит. Тонкий голосок. Я сразу его узнал, хотя видел один раз, в шесть лет.
- Где чемоданы твои?..
Он выпятил губу, сощурил глазки, вытер нос тыльной стороной руки.
- Я от них устал, - говорит. – Где мать? Работает?.. Я забыл. Это я бездельник…
- Хочешь есть? - он спросил.
Я не ответил, глупый вопрос. Он сразу понял. Это он моментально понимал.
- Так не сиди, не жди – начнем готовить. Нет ничего? Молчи, не знаешь, что значит нет. Хлеб есть, значит спасены. Плесень на горбушке? Полезна.
- Откуда знаешь?
- Я фельдшер, меня учили.
Смотрит на плите, залез в духовку, на полку, заглянул даже под стол…
Я наблюдал.
Наконец, он собрал все, что смог обнаружить, кучкой на столе передо мной.
Кусок заплесневелого хлеба, луковицу, головку чеснока, бутылку уксуса, баночку горчицы, столетней… соль в деревянной солонке, перец в бумажном пакетике…
- Две картофелины? Мы богачи. Вот только бы каплю растительного масла…
На дне бутылки нашлось.
- Прекрасная еда, - он говорит.
……………………………………..
Он в один год со мной поступил в Университет, на медицинский факультет, восстановился после большого перерыва. Он уже раз пытался, сразу после войны. Со мной проучился почти год, его снова выперли. Нет, его самого тянуло к уходам, разрывам, к бегству… Подставил себя под мелочное дело, ссору - и хлопнул дверью. Нет, никогда не хлопал, просто не оглядываясь ушел.
Что говорить, я бы пропал без Немо. А я все-таки стал врачом. И ему со своим дипломом помогал. Хотя кривился, протестовал… А он смеялся, «с тобой веселей, говорит, - я лечил, лечил один, даже устал…» Он ведь только фельдшером был. Вдвоем веселей, он говорил. Все-таки, семья. Мы врачи. От слова врать. Врач, чтобы врать.
И я с ним обманывал людей. Могу признаться, много лет прошло. Разве это обман, он говорил, если человек обманутым хочет быть? Будешь в старости жизнь вспоминать, про меня не забудь. Только имени не называй, пусть Немо … А то перед матерью стыдно будет. Что ты со мной общался, она не хотела. Хотя умерла, все равно нехорошо. А вдруг сверху глядит?.. Боже, какая ерунда…
-Ты за свободу?..
- Какая свобода! Я за сильную власть.
- За КГБ?
- Я и есть КГБ.
Он там работал после войны. В медицинской экспертизе. Донесения? – он смеялся.
– Выдумывал, услышу, кто что сказал на улице… Но я полгода жил как барин, ел что хотел. Потом решил бежать. С ними опасно, если близко, заглядывают в глаза… что ешь, пьешь, думаешь о чем… Кое-как вырвался, подписку о молчании дал. Таких, как я, миллионы. Сначала следили, потом оставили. Но не забыли.
- Отчего ты меня с собой берешь, - я как-то спросил его. Он всюду меня таскал – «мой брат, настоящий врач…» Молчаливая тень за широкой спиной.
- Ты мой родственник, единственный близкий. Я тебя защищаю, понял?
Нет, не понял. Но я тогда восхищался им, его умением ходить среди людей, не теряя из виду своего пути. А что это был за путь?.. Трудно сказать. Живи он триста лет назад, назывался бы колдуном… может быть… Или мошенником?.. Ему скучно было в мире, в который его сунули не спросясь – ну, ску-у-шно… И он жил в своем мире, в нем не было властей, стран, границ, только умные и глупые, знакомые и незнакомые, те, с кем можно выпить, и с кем лучше не пить, кого можно утешить, накормить, обвести вокруг пальца – обмануть… и те, с кем нельзя так поступать... Я это различаю, говорит, никого не убил, не обидел, говорит… Он ходил по времени как по лабиринту, зная свою нить. И я с ним в его мире жил, ходил. Шесть лет.
А потом – р-раз! туман рассеялся… И - настоящий туман, сырость, дождь моросит, мы на берегу Чудского озера стоим… И для меня наступает своя жизнь, настоящий лабиринт, нити больше нет, проводника нет.
– Дурак, как ты без меня… - он говорит.
- Проживу, - я сказал ему.
……………………………………..
А тогда я был мальчик, а он взрослый мужик, фельдшер, воевал… Он никогда не улыбался, Немо. Он был серьезным. Или хохотал. Крепкий, широкий, а голосок тонкий, скрипучий. Ничто его не смущало, ничто. И зачем я оказался ему нужен?. Мы одна семья, он говорил.
Он вытащил из кармана настоящий финский нож в потертом коричневом кожаном чехле. Не чехол, а ножны, говорит, без ножен нож носить, останешься без яиц… ну, если повезет, без ноги… Он вытащил из ножен нож, широкий, с ложбинкой для стекания крови, с зазубринами на горбатой спинке… он аккуратно крошил лук, потом крошил чеснок, потом резал горбушку на почти прозрачные ломтики, жарил их на сковородке с остатками масла, прогорклого… пахло черт знает чем… Наплевать, он говорит, будет вкусно. Обжаренный хлеб наломал, накрошил в суповую тарелку, залил маслом, добавил лук, чеснок, прилил уксуса, посыпал черным перцем, посыпал красным, густо посолил сероватой крупной солью… Вот настоящая еда, говорит. Каждому по картофелине, макай в соус и ешь. И еще, у меня есть…
Вытаскивает из заднего кармана. Алюминиевая фляга с вмятинами на плоских боках.
Тебе еще нельзя. Но немного можно.
Мы ели. Пили. Я ел. Пил.
……………………………………..
- Что это у тебя?
- На шее? Осколок пролетел. Приветик с того света. Memento mori. Две недели на передовой, и конец войне. Так я воевал, один смех, - он говорит. - Мне было все равно, немцы, русские… я в своей стране раньше жил. Я бы убежал, но некуда, защемят в двери. А человек должен на просторе жить. Я бы все равно решился. Но не успел, кончилась война…
А главное в моей жизни путешествие раньше было. В пятнадцать, я две пустыни пересек. Остановка на минуту, спрыгнешь на песок, он пышет жаром… кругом ничего… полустанок, чахлое деревце, шлагбаум… и дальше едем… А потом началась населенная страна, кончилось тепло, стало хуже. В поездах я заболел, на спине опухоль вздулась, сознание терял. Меня ссадили. Поселок в казахской степи, больничка, пятнадцать человек в комнате, кучи говна перед кроватями, одна сестра и та пьет, фельдшер… при мне сбежал на фронт, спасался. Я лежал недели две, месяц… не помню… Потом опухоль лопнула, вылезли какие-то червячки, червячки… Пришел старик казах, наступил ногой на спину, выдавил… залил бараньим жиром наполовину с бензином. Я потерял сознание, а через неделю был здоров, только от слабости шатался. Вышел на станцию, одежды никакой, кроме летней, а ветер, снег… Но я попал на первый же поезд, который шел на фронт, меня пожалел солдат, что стоял на ступеньке последнего вагона, спрятал. Я ехал с ними две недели, они меня кормили, рассказывали истории, они сопровождали боеприпасы на фронт. Все инвалиды. Так я через космос перебрался. К нам людей не пускали, но я видел, как толпы дрались. Люди сходили с ума, убивались из-за еды, а я не ел. То, что они грызли там, на путях, я есть не мог, не умел… а потом уже и не хотел… Думал, лежал… Попутчик у меня был, Андрей, сорока лет, крестьянин, он помог мне, заставил есть. Его при мне расстреляли, он был дезертир, документы у мертвого подобрал. Я прятался под вагоном, видел. Он упал, они разошлись, поезд уехал без меня. Я пополз в сторону, уже немного осталось, ходили машины, дорога, и через неделю до Вас добрался.
Потом был рай. Я учился. Начал лечить людей.
- Ты умел?
- Я знал. Чувствовал, как надо. Запомни, Альбертик, ты сможешь лучше, чем я.
- Я не Альбертик.
- Мне так приятней называть - Альберт школьный друг, в реке утонул. Ты мне нужен, расти большой. Племянник. Семья. Люди слабы. Трава. Ими пользуются, помыкают. А погибают от самих себя. Не ел неделю – уже умирать собрался... Слабым не верь. И сильным тоже. Кончай скорей школу, иди в Институт, нам диплом нужен.
История его странствий меня потрясла. Я каждому его слову верил!.. Когда перестал верить, он для меня перестал существовать… А тогда, мне что важно было – он считается со мной, берет в расчет, в свою жизнь впустил. Хотя родство я никогда не понимал. А он – семья, семья… Свой человек или не свой, это другое, семья не при чем. Я так всю жизнь думал. Под старость сомневаться стал.
……………………………………..
Пришла мать.
Она болела. После войны ни во что не верила, кроме текущей жизни. И то, сегодня течет, завтра проснемся, видно будет. Во время войны потеряла всех, кого любила, остался один отец, и тот умер через несколько лет. Нет, меня она, наверное, любила, но была оглушена потерями, так бывает. Я тогда не понимал, и зло таил на нее за невнимание. А когда умерла, стал думать, вырос, и кое-что понял в ней.
- А, Роман… Пьете. Чему хорошему научишь?..
- Жить в толпе, оставаться собой.
- Алкоголиком? Одинокой сволочью?..
- Одиноким рыцарем.
- Он должен любить людей.
- Должен?.. Кому он должен, не успев родиться? И за что их любить, Мария?
- Любят ни за что.
- Может, чуть-чуть пожалеть?.. Пусть помнит, я есть.
- Нет… пока я жива.
Он ушел. Подмигнул мне, махнул рукой, исчез.
……………………………………..
Через два года умерла мама. После смерти отца болела сердцем, с трудом ходила, отекали ноги. Сколько могла, работала, потом на инвалидности, и мы жили плохо. Голодно жили.
Ее увезли в больницу, задыхалась. Я ходил к ней, она лежала в большой палате на шестнадцать человек… белая, опухшая, глаза бесцветные, губы не видны на лице.
- Как в школе?.. Ты учись… и дальше учись, без учения пропадешь.
Тогда так думали. Это сейчас кажется, достаточно простых истин, чтобы жизнь локтями растолкать. Чем меньше в голове, тем уверенней в себе?..
Про школу нечего сказать, там было противно, но учиться можно, и я хорошо учился.
Однажды после занятий пришел в больницу, меня не пустили, хотя приемный день. Вышел врач, я его видел у отца, лысый старик. Папа говорил, старый дурак, нового не воспринимает… Подошел - Алик, твоя мама умерла. Иди домой, сами все сделаем, позовем. Отец еще до войны с нами был, поможем с похоронами.
Дождливый зимний день, с трех часов темно, ехали в темноту, и в темноте вернулись. Только стук земли о дерево. Слова на ветру таяли… Стоял на холоде, ботиночки промокли. Не простужаешься, когда себя не помнишь. Дома несколько человек, сами принесли, выпили, помянули – и разошлись. Я остался. Ночь в пустой квартире. И раньше было, но тогда ждал, ходил в больницу… . Теперь ждать стало некого, в пятнадцать тяжеловато с этим жить. И я не спал до утра, до тумана, он пробивался в окна, в щели, с моря шел… Я у моря родился, вырос… потом расстался, но море всегда со мной. Маму не вспоминал в те дни, чувствовал только, большое событие, порог дома переступил, неизвестность впереди. Рано или поздно, всем на свою дорожку выходить. Но слишком рано… никому не пожелаю… В молодости глупость спасает, бездумно веришь – наступят светлые деньки... Старость – безнадежность, сползаешь по наклонной, сползаешь… в вечер, в ночь… Тогда прошлое на выручку приходит, пусть печальное, все равно молодость. Я по-прежнему там, и кажется… дальше был сон! Вмиг проснусь, и снова день, но не такой, другой!..
Нет, не значит, что дальше плохо, местами наоборот, весело, легко. Но искать начало той ниточки, постоянная болячка – дернуть бы… и проснусь, покатится по-иному. Вспоминаю Немо, одну из его историй.
- Развалины театра на горке, помнишь... Там было огорожено, опасность обвала. Мы туда бегали, мальчишки, до войны. В подвале туалет раньше был, даже кабинки сохранились, только без воды. Пристанище городских педиков. Я их терпеть не мог, уроды!..
Немо всерьез уверял, там энергетический кабель времени проходит. Сейчас он глубоко в земле, насыпан новый холм, заново театр отстроен. Но ничего не отменилось, время ждет. Забыли все, а его подпитывать необходимо, чтобы двигалось, беспрерывно, непрестанно… Для этого и существуем мы, чтобы своими действиями неосознанно подпитывать.
Откуда он взял?.. Время как часики на руке, которые заводятся от постоянных движений, толчков, он говорил. Там, где нас нет, и времени нет.
- Смотри, время спотыкаться начало. А как после войны бежало?.. Не помнишь… А сейчас?.. Словно замерло все…
Ну, чушь собачья! Но я верил. Нет, не верил... Но общая картина жизни… По ощущению жизни мы совпадали. Вселенский хаос! Ни свободы, ни порядка, только хаос один… несет, барахтаемся, пытаясь свой ритм установить. И вот что странно, некоторым удается! Значит, надежда есть?..
Но скорей всего он победит, хаос, и нас в свое логово…
Утащит.
………………………..
Вернусь к окончательной гибели семьи, ведь умерла мать, значит, всё распалось. Отца я гораздо хуже понимаю. И он… любил меня, но вряд ли понимал. Он не виноват, ему дадено было пять послевоенных лет, и смерть. Пять лет ничто. Всю жизнь так думал. А теперь… пять лет почти вечность. Вечность – десять.
Так вот, после войны… только начали из воронки вылезать, он умирает. Мне его жаль, но нечего сказать. Все, что он передал мне, заложено было до рождения. Ощупывая себя изнутри, нахожу его следы. Как археолог, восстанавливает прошлое по следам на камне.
Думаю, он бы меня простил.
Не стоит о любви, потере, только скажу, мать связывала меня с жизнью, защищала, а тогда, в пятнадцать, я чувствовал, не нужен никому. Чувства не обманывают, они точней понимания. Родственники не помогут, мама говорила, - только дальние остались живы, немногие… они добрые люди, но темные. Может, от голода спасут, но это еще не жизнь. Романа не слушай, сытость еще не жизнь, это обман. Слушай немногих умных, пусть чужих… ищи их, учись у них. Книги читай. За всю жизнь не узнаешь столько, сколько написано в книгах.
Но это не все, что после ее смерти было, иначе вранье. Чувство свободы – еще. Оно было, хотя говорить нехорошо. Меня уверяли потом, что смерть не должна такие чувства вызывать. Должна, не должна, так было, мне незачем врать или скрывать. В этом чувстве все спаяно – и одиночество, отчаяние, страх… и безразличие, бесстрашие… и ожидание нового перед поворотом, острый интерес – что будет?.. Ни с кем не связан, не обязан никому…
С годами меняется, от поворотов новизны не ждешь, а жизнь … напоминает командировку. Явился ниоткуда, еду в никуда. По дороге городок чужой или село… Веселятся, пьют, страдают, радуются… убивают… Любовь, страсть… И ты - застрял, погряз, не отвязаться, не отбояриться… И все-таки помнишь – временно… Скоро оставишь позади светлые окна, дома… Околица, дорога. Темнеет. Впереди черно, и в груди – черно.
……………………………………..
У нас поселилась дальняя родственница Соня с двумя детьми, пяти и семи лет. Два мальчика. Неплохие ребята, но буйные. Дней через пять, кажется, возникли… не помню. Чтобы жилплощадь сохранить, мне объяснили… Сейчас мне кажется, квартира долго была пуста. Соня намного младше матери, большая тетка с черными волосами, громким смехом. В нашей двухкомнатной квартире стало тесно, шумно. Она меня кормила, ничего плохого сказать не могу.
Я закончил школу, мне дали диплом и медаль, я поехал, подал документы на медицинский факультет в Тарту, недалеко от дома.
Я помнил, мама говорила, неважно, где учиться, само учение важней. В маленьком городке дешевле жить, и не так страшно. Я боялся отъехать далеко от дома, совсем в чужое место, мне было всего шестнадцать.
Старый Университет именно в таком городишке. Когда-то знаменитый, а в те годы уже захолустный, отсталый, запущенный. Но я тогда этого не видел, и знать не мог. Вернулся домой, и скоро пришло извещение, приняли без экзаменов.
Решил смело, хотя не был смелым. Потом понял причину – не верил в значение своих решений. То, что в жизни можно изменить, не главное в ней. А главное само собой происходит, не изменишь. Сколько ни думаю об этом, ничего нового не могу сказать. Но фаталистом себя не назову. Не верю в предначертанный от начала до конца путь. Шаги и ступени, вопросы и ответы, из них складывается жизнь. На каждом шагу - вопрос, и отвечаешь. Вопросы зависят от многих обстоятельств, часто они случайные, временные, неглубокие, иногда страшные, значительные… как придется, в какое место и время нас подсунет случай. А ответы зависят от того, каков ты есть. Каков ты есть, таков ответ. Если искренне, честно поступать, ответ один. Вопрос может быть случаен, ответ – нет. Если честен, то не свободен в ответах. Свободен только подлец, мошенник, лжец.
……………………………………..
Тем временем Соня и дети жили у нас весело и свободно. Мою кровать переставили из задней комнаты в проходную. Потом Соня говорит, давай, поставим тебе раскладушку в передней. Свободней, и не так шумно. Я говорю, а что, давай. Мне было все равно, я засыпал, как сознание терял. Потом она говорит, может, выкинем стол, зачем нам такой большой… И правда, зачем, я говорю. Сколько себя помню, обедали на кухне, стол пустой стоял. Отец жалел, зачем я только притащил его… И мама не сидела за ним, избегала. На нем только скатерть потертая, и в графинчике сухие цветы.
Выкинули, и сразу больше места стало, светлей и веселей.
У Сони появился муж Арон, он до этого в ссылке жил. Старый незлой человек, любящий порядок. Он делал мне постоянно замечания, ботинки не на месте, и всё такое… Довольно дружелюбно, но все равно неуютно стало.
После учения я имел право вернуться, откуда ушел. Но меня в квартире уже не было. Соня прописала себя и детей, а вместо меня вписала Арона. Но тогда я не знал ничего, просто чувствовал, что лишний. Целое лето маяться здесь, ждать?..
Я написал Немо, он тогда жил в Тарту. Он тут же ответил, не жди осени, приезжай.
……………………………………..
Я сомневался, рассчитывать на Немо не хотел. Сам не знаю, почему, ведь мне было всего шестнадцать. Наверное, своего решения ждал. Мои решения приходили, когда хотели.
Как-то, в начале августа… Около месяца до отъезда оставалось. Проснулся ночью, в нашей небольшой передней. Прохладно, от двери дует, август в наших краях осень. Лежал, мне не по себе, тоскливо, что ли…
Чувствую, дальше ждать нечего, все решено. Правильно – неправильно… мне безразлично было. И в этом мы сходились с Немо, он не умел терпеть, ждать разумного решения. Проснись и начинай.
Сполз с раскладушки, тихо оделся, взял вещички. Я их давно собрал в небольшой фанерный чемоданчик под кроватью. Трусы, майка, пара новых носков, дневник, ручка, документы… кажется всё, уже не помню… У меня был отцовский пиджак, теплый, широкий как пальто. Одел его, прокрался в комнату, где спали дети, взял из тумбочки тридцать рублей и немного мелочи, что валялась рядом, столько мне платили как сироте.
Тихонько открыл дверь – и закрыл за собой.
Выйдя на улицу, посмотрел назад. Дом наш, четыре этажа, он уже тогда выглядел старым. Довольно светло, белые ночи кончились, но скоро утро. Я на вокзал, там много поездов, уеду. Билет - три рубля, прекрасный вид за окном. Куплю две котлеты и булку на перроне, тут же съем, не дожидаясь, пока меня позовут – иди есть. Сам себе скажу – ешь, и съем все, что есть.
Я не вернулся в тот дом. Никогда не оборачивался, если решил. Немо не раз говорил, «ты маленький еще, но железный, парень…»
……………………………………..
Городок я знал, не раз приезжал туда. Приехал, а Немо нигде нет. Все его адреса облазил, он исчез. Соседи ухмылялись или ругали его. Никто не знал, куда он делся, на днях был, говорят. Денег всем задолжал, подлец!..
Вот так, а ведь недавно писал – я здесь. И нет. Потом я привык к его скачкам. Нет, не привык, но не возмущался, всегда имел вариант без Немо. А первый раз… не было. Ни одежды, ни денег. Впереди осень. Главное, где жить?.. Я ведь рассчитывал на Немо. Денег у меня те самые тридцать, теперь чуть больше двадцати. Не так уж мало, на еду хватит. Потом стипендию за сентябрь дадут. Я стал искать жилье подешевле.
Тарту деревянный плоский длинный городишко. Университет в центре, от него бесконечные улочки, утрамбованная пыль, полосы буйной травы по обочинам, и заборы, заборы… за ними садики, дворики, деревянные домики… вяло брешут собаки… Я шел, шел, шел, искал подешевле комнату или угол. Сдавали студентам дешево, но у меня и таких денег не оказалось. Верней, их бы хватило заплатить за месяц, но тогда не на что жить. А мне почти месяц надо есть. Я бы мог вернуться в тот дом, откуда уехал, ждать сентября, есть, спать, спокойно жить. Но я не мог. Не умел отступать.
Неделю ночевал на вокзале, потом оттуда начали выгонять. Тогда перебрался в старое двухэтажное здание, общежитие у вокзала. В нем затеяли ремонт, сторож ходил на первом этаже, проверял, на втором никого… Но в доме не было крыши, старую сняли, новую еще не поставили. Я пробирался через окно, крадучись – на второй этаж. Там в одной из комнат стояли старые кровати. Я ложился на железную кровать с пружинами, покрывался отцовским пиджаком, лежал, смотрел в небо. Звезды мигали мне. Довольно теплые сухие дни, мне повезло. Я засыпал. На рассвете, дрожа от холода, просыпался, и уже не мог заснуть. Прилетали воробьи…
Так подходящего жилья и не нашел, наверное, мой вид не внушал доверия. Плохо одетый мальчик.
Наконец, начались занятия, я затерялся в толпе. Почему-то меня зачислили на эстонский поток. Я знал эстонский, но не настолько, чтобы понимать химию и физику! Зато мне сразу дали общежитие с крышей, записочку к коменданту, и я пошел.
……………………………………..
Старое, но жилое здание, и с крышей!..
Коменданта звали Крысс. Высокий старик с острым носом, в грязной одежде, даже грязней меня, ночевавшего в развалинах. Он был обязан меня поселить, но не хотел. Мест нет, говорит. Посмотрел на меня, подумал…
- Могу в комнату на чердаке, там лишние ночуют. Мне десять рублей, плата за жилье.
Я знал, что плату вычитают из стипендии, но дал ему денег, и мы пошли. Прошли через каменный дом во двор, там полуразвалившийся деревянный домик. Лестница на чердак, ступени скрипели и шатались. Сейчас обвалится, я думал, но шел за ним. Вошли в большое помещение, стены тонули в сумраке. Рядами кровати, кровати… Крысс не стал заходить, повел носом, кивнул в дальний угол – место есть. Народу почти не было, утро, но темно, в углу слабая лампочка светила. Зато тепло.
- Зайди ко мне за матрасом, одеялом, только позже, - он сказал, и ушел вниз.
Я пошел в угол, огибая кровати. Там, действительно, стояли две пустые. Голые пружины. Панцирная сетка, так называлась кровать. Отсутствие матраса меня не смутило, я хотел спать, несколько ночей провел без крыши. Лег на сетку и заснул. Засыпая, почувствовал блаженство - тепло, надо мной крыша, нашлось место в жизни.
Проснулся от дикого крика. На соседней кровати стоял большой парень и кричал. Он стоял в ботинках на одеяле, даже я этого не любил, разулся, прежде чем лечь. Сначала я не понял, в чем дело, потом увидел - его одеяло шевелилось. Стада клопов. Они поднимались по ножкам кровати, некоторые падали с потолка, все почему-то выбрали этого бедного парнишу. Я удивился, думал, клопы днем спят. На моей голой кровати не было ни одного клопа. Наверное, они не любили запах ржавчины от голых пружин. Парень, его звали Беллен, оказался новичком, он прибыл после меня, но успел получить матрас и одеяло. Лег, и тут же к нему поползли клопы. Несколько ребят невдалеке пили пиво, клопы их не смущали.
Беллен был из хорошей семьи, из Закарпатья, старше меня, потому что работал до поступления, чтобы заиметь стаж, это тогда ценилось. Он два года штамповал гребенки из смеси с запахом, который не мог описать. Длинный нос Беллена смотрел в сторону, когда он вспоминал об этом запахе.
Беллен тоже ничего не понимал в жизни. Мы решили, что места нужно оставить за собой, и срочно искать комнату на двоих. Это возможно, две стипендии не одна.
……………………………………..
Действительно, мы легко нашли домик, нам сдали комнату. Думаю, Беллен выглядел солиднее меня. И нам немного повезло, хозяева пили. Лучшие люди на свете очень часто алкаши. А то, что называется «приличные» - почти всегда хлам с помойки. В этом мы сходились с Немо. Но он понимал в жизни толк, знал, откуда берутся деньги, умел галстук на шею повязать… довоенная жизнь в нем крепко сидела. Он и кровать застилал как в армии, и с этой кроватью меня так замучил, что я ушел от него. Нет, не из-за этого ушел. Хотя он мне смертельно надоел своим показушным чистоплюйством. На деле он был такой же бардачник, но притворяться умел как никто.
Хозяин вроде бил хозяйку, так я, не разобравшись, думал. Отставной офицер на пенсии, инвалид. Он преследовал ее по всей квартире - кухня, две проходные комнаты, и в конце наша, тупиковая. Так что мы, выходя, проходили через все помещения, и выходили из кухни во двор. Был и парадный вход, но крепко заколочен досками. Манеру заколачивать главный вход хозяин притащил с родины, он жил до войны около Воронежа. Но возвращаться домой не захотел, теперь там пустое место, говорит.
Хозяева мирно сидели на кухне, пили, как обычно, самогон. Каждый вечер. Потом спорили, и он тут же начинал ее бить. У него левая рука была сухая, и он молотил ею свою сожительницу по голове и плечам. Сухой рукой, как палкой. Она выла и бегала от него по квартире. Забегала и в нашу комнату – спасите! Мы запирались, он стучал… Потом она говорила, нет, я пойду, он рассердится… и смущенно улыбаясь, выходила. Он еще немного ее лупил, потом уволакивал в свой угол, она стонала… А Беллен говорил, бледнея, никогда не нужно спасать женщин, все вранье…
Вранье или не вранье, я воспринимал всё как есть. Меня захватило течение жизни, тащило и несло, несло и тащило…
……………………………………..
Скоро хозяева привыкли к нам, приглашали пить. Сначала мы отказывались, потом начали присоединяться. Мне понравилось. Как выпьешь, все кажется прекрасным, в груди покой… Правда, потом меня рвало, ночью стоял у забора, в перерывах смотрел на звезды, и думал, что умру, так мне было плохо… А Беллен нормально пил, ничего ему не было. Он провалил экзамены и уехал домой. Говорили, там попал под машину, но точно не знаю.
Утром я вставал со свежей головой, шел на лекции. Мало что понимал - химия и физика по-эстонски. Но я видел, что и эстонцы мало понимают, хотя родной язык. Нас в русской школе лучше учили. Со второго семестра перевелся на небольшой русский поток, и мне стало легче понимать.
Почему я пил, а потом, чуть изменилась жизнь, точно также мгновенно перестал?.. Страх. Хотя, жизнь тогда была тихой, мирной, мы спокойно гуляли по ночам… Не в этом дело. Я не понимал, зачем я здесь, и где должен быть… ничего не понимал. Нет, что-то понимал, мне нравилось учиться, узнавать, как устроены мир и жизнь… знания любил. Но в школе я занимался всем понятным делом, обязательным, а теперь другое – должен сам добровольно строить себе жизнь. Но не понимал, куда стремиться.
Вот! Как я потом понял, у меня не было простых жизненных желаний и целей, которые придают смысл ежедневной суете. Мои однокурсники почти все знали, зачем учатся. Представляли будущее, пользу от учения… Например, выучиться, чтобы работать, получать деньги за это, заиметь квартиру, жениться, потом дети… какие-то удобства жизни, комфорт… может, даже машину купить… Ни о чем таком я не думал, и будущее в обычной жизни не представлял. Вообще, обычную жизнь не ценил, к ней не стремился. Мне казалось, она как-то сама устроится, неважно как – пусть будет любая… только бы мне бежать к высокой цели, только к ней! А вот знаний, представления, что за цель меня ждет не дождется… не было, не могло еще быть. И даже учение, самое интересное для меня дело, потеряло смысл, зачем?..
Меня течением потащило. Я мог бы сопротивляться, это в моей натуре было!.. Но зачем сопротивляться, если непонятно, куда плыть?..
……………………………………..
Почему так получилось? Сейчас, оглядываясь… думаю, потому что сразу после войны рос. Родители на развалинах, на краю воронки сидели. Их довоенная жизнь была стерта с лица земли, а новая казалась ужасной. Я видел каждый день их барахтанье ради выживания. Они тоже ничего не ценили… потому что только что всё потеряли. А я, как умел, их жизнь воспринимал.
Наверное, преувеличиваю, я пил немного, но не выдерживал спиртного. Я был истощен и слаб для своих лет, и у нас не было никакой закуски, кроме соленых огурцов и черного хлеба.
Однажды я так стоял у забора, и вдруг почувствовал тяжелую руку на плече – пей!
Вода с сильным запахом нашатыря. Мне сразу стало легче, но не из-за воды. Я понял, Немо нашел меня, а я уже не надеялся.
- Привет, Альбертик, я тебя ищу, ищу по общежитиям…
Он не оправдывался – никогда!.. А мог бы, ведь он мне написал, я рассчитывал на него…
- Пришлось ноги уносить, нашлись дураки… Мелкие неприятности, я деньги искал. Теперь мы на коне. Будем хорошо жить, пойдем выберем себе дом, один из моих.
Он ни слова не сказал о выпивке, и я забыл, что почти каждый вечер пил, а мне едва стукнуло семнадцать. Потом мы пили с Немо, не часто, примерно раз в месяц, но при этом вкусно ели, и мне не было плохо.
После того как мы расстались, я много лет вообще не пил.
……………………………………..
У Немо было несколько домов и квартир, на всякий случай, он говорил. Некоторые я знал, ходил туда, когда искал его, но там меня плохо встречали. Другое дело теперь! Он вытаскивал бумажки, не глядя, платил, сдачи не надо. Мы выберем лучшее место, он сказал. Хозяева держали для Немо жилье, обычно он исправно платил, немного, но тогда всё было дешево. И он в любое время мог придти в одно из своих убежищ, домов, квартир… зажигал свет, топил печь, ел, что принес с собой, ложился спать в тепле, утром смотрел в окно на новый пейзаж…
- Никто не знает, где я, он говорил. - Колобок от всех убежал…
- Я теперь однокурсник твой. Восстановился.
История загадочная. Многие преподаватели были его знакомые, некоторые собутыльники, но были и враги. Сразу после войны, он поступил учиться. Солдат-освободитель. Приняли без экзаменов, учился год. Потом его исключили.
- За что?
- Ни за что. Нарушил в муравейнике порядок. А может КГБ, я тогда от них убежал. Главное, нашелся человек, взял на себя. Он историю партии читал. Фронтовик!.. По пьяной дурости. У него на кафедре двухпудовая гиря, он всем перед экзаменом предлагал, кто поднимет, говорит, тому пять. Все отказывались, и сдавали. А я поднял… и он меня провалил! Похоже, потому, что сам уже поднять не мог, инвалид. Потом мы не раз пили с ним, он жалел…
- И ты не вернулся?..
- Настроение пропало.
Я слушал, спрашивал-отвечал… и не слышал. Он меня искал, не бросил! Я был так рад… невозможно описать. Все-таки, мне было еще мало лет.
И я искал квартиру с ним.
Догадываюсь, он для форсу передо мной - ходил-бродил, деньги бросал, морщился, нет, нет… а сам уже знал, где мы будем жить. Оставил на последний заход.
……………………………………..
Мы остановились, наконец, у домика, деревянного, большие доски покрашены желтой масляной краской, но давно, из-под нее зеленая видна. На улицу три окна и дверь, но вошли со двора. Огромный пес бросается навстречу. Но кусать не стал, узнал Немо, кинулся лизать. Он был слепой.
Вышла хозяйка, нестарая еще женщина, Лиза, больших размеров, но не толстая, с красивым лицом, но очень сальными волосами. Мне ее волосы не мешают, он говорил. Пес жил в туалете. Деревенский туалет, только в доме, в пристройке за кухней, у выхода во двор. Деревянная полка с овальной дыркой, внизу шевелятся черви, их миллионы. Под полкой сбоку пространство, там обычно спал пес. Он не видел, но по запаху чужих определял безошибочно, даже из туалета. Немо опасался, что он укусит меня, когда я занят там. Это было бы неприятно для будущего, говорит. Но пес меня сразу полюбил. Его звали Баро. Откуда взялся Баро, никто не знал, как-то пришел сюда, и остался. Немо смеялся - «я Немо, он Баро, мы старые друзья. Наверное, у нас одна судьба, в этом доме жизнь прожить...»
Теперь я вижу, он угадал.
……………………………………..
Немо часто жил в этом доме после войны.
В большой комнате три окна, все разной величины. Но это я заметил через много лет, когда вернулся посмотреть, как мы здесь жили.
Крохотная передняя, всегда ледяная. Зимой наша дверь туда замерзала, на ней лед, а когда топили, вода стекала на пол, но немного, мы постилали коврик. Между половинами дома была печь, топка со стороны Лизы. И мы зависели от нее по части тепла. На самом же деле наше тепло зависело от Немо. Когда он приходил, то стучал в стену, Лиза, получше истопи, я пришел. И Лиза топила так, что влага крупными каплями осаждалась на холодных стеклах, текла на пол... Немо уходил на несколько часов к ней, и каждый раз что-нибудь приносил в огромной глубокой миске. Делил на две неравные части, я уже ел, говорит, и рыгал, от него шел запах мяса. Вываливал большую часть на сковородку – тебе, остальное нес Баро. «Лизе не говори…» Она кормила пса вонючей требухой, а он жалел. Он голодных жалел. А глупых не жаль мне, говорит. Свобода ерунда, говорит, важно, чтобы поел… У нас одна тарелка была, и сковородка. Тарелку почти каждый день мыли, а сковородка и так стерильная. Хлеб, колбасу, сыр резали и ели на фильтровальной бумаге, так чище всего.
- Есть надо в чистоте, я и в окопе чисто ел…
У Немо была знакомая в лаборатории, школьная любовь, он эту бумагу приносил рулонами, и у нас всегда было чисто на столе.
Домик стоял в большой луже, через нее вели мостки к нашей двери на улицу, парадному входу в дом. Но мы не пользовались им, выходили через небольшую кухоньку с круглой железной раковиной, через узкий коридорчик, там справа туалет, и во двор. Лужа перед домом высыхала только жарким летом, но всегда оставалось темное пятно. Немо говорил, здесь через сто лет забьет источник, люди скажут, святая вода, и будут ходить за ней, а это наш сортир был.
Но вот что интересно – когда он ночевал здесь, то утром выходил из дома - на охоту, он говорил, с большим кожаным портфелем, вечно раздутым и тяжелым – сияющий от чистоты и свежести, в новом костюмчике… гладкие щеки, набрильянтиненные волосы… Это часть моей работы, он говорил. Обманщик должен быть чистым и красивым.
Над комнатой низкий чердак, где можно, согнувшись в три погибели, стоять. Там в большой бак собиралась дождевая вода, и он не дрогнув, мылся до блеска, до скрипящей кожи ледяной водой. В наших краях девять месяцев в году холодрыга не для жизни, для прозябания. Только недавно стало потеплей. Свидетельство наступающей катастрофы, Немо бы сказал. Но его уже нет.
- Разве обманщик ты?
- Ну, понимаешь… Я утешитель жаждущих утешения, - он говорит. –Лечить излечимое каждый дурак может. Я лечу безнадежных, неизлечимых, это не обман, а внушение с утешением пополам… и немного медицины, как же…
Значит, если он забегал ко мне, то заходил и к Лизе, и у меня было тепло. Но он обычно спал-поживал в десяти других местах, чаще всего в одноэтажной халупе за рынком. Там жила-была теплая бабенка, продававшая мясо, домашнюю колбасу и сыр. Продукты с хутора, на котором трудился ее муж. Вот откуда было добро, которое он приволакивал к нам, ко мне.
- Скучно есть одному, - он говорил. – И с бабами скучно, что они могут, кроме…
Его поставщица мяса давно обосновалась в городе, сняла домик, задуривала муженька, что трудится день и ночь, а сама наняла продавщицу, и жила припеваючи с Немо. Он хвастался, что с вечера до утра трахает ее десять-двенадцать раз. Понимаешь, говорит, - страсть…
А я думал, неужели десять?.. Не может быть, врет…
Из-за его страсти у меня неделями холод смертельный стоял. Иногда он прибегал рано утром, потирал руки, вытаскивал из портфеля голову домашнего сыра, шмат килограмма полтора домашней колбасы, буханку черного, он булок не признавал. Мы грели на плитке чайник, пили черный чай, он заваривал сразу полпачки в большой алюминиевой кружке и разливал по нашим стаканам не разбавляя… Мы ели, разговаривали… Потом он убегал к хозяйке, и у меня к вечеру было теплым-тепло.
……………………………………..
На занятиях мы сидели рядом. Я видел, он ничего не понимал, слишком давно его учили физике и химии. Но он не испугался.
- Ты мне объясняй.
Я начинал издалека, и видел, что нужно еще раньше начинать, с класса пятого… Но это не смущало его. Но быстро надоедало.
- Ладно, понял, понял, - говорит.
Его выгнали на втором курсе. На первом он несколько раз прославился. Сначала отбил гранату.
Ну, не гранату, а пяточную кость, os calcaneus по латыни.
Она от правой ноги была, он не заметил. Да и как было заметить, входишь в комнату, а в тебя кость летит. Да еще такая компактная, в самом деле, как граната.
Профессор Пяртель давно выжил из ума, но лучший был анатом. Он спрашивал так – вызывает, входишь, он в дальнем темном углу, в кресле, головка набекрень, тощий, как еще дышит… На столике рядом с ним кости человека. Хватает первую попавшуюся – и швыряет в тебя. Он быстро и метко кидал, несмотря на возраст и слабость. Это называлось метание гранат. И ты должен сразу, как поймаешь, еще лучше налету, сказать, что за кость, и правая или левая. Если налету, пятерка обеспечена. Но налету никто не мог. Большие кости довольно легко определить. Я шел одним из первых, мне досталась берцовая, я ее поймал, и моментально узнал, правая, говорю…
- Дай-ка сюда, - старик сам не знал, что бросает. Посмотрел – четыре, иди…
За мной, конечно, Немо. Вошел, тут же шум, крик… и он выходит, как всегда серьезен, если не хохочет. За ним выбегает красный от злости профессор, на лбу вздувается шишка – «хулиган!»
Немо вошел, в него полетела пяточная кость. Он налету ее отбил. И попал в старика.
Все думали, нарочно он... Парторг, знаток военного дела спас:
- Такая точность только случайно получается, - говорит.
Немо за анатомию не переживал, смеялся, – идиот старик…
- Тебя же выгонят…
- И что?.. Не выгонят, увидишь.
Его не выгнали, он сдал зачет сотруднику профессора, старик его видеть не хотел. В конце концов, зачет он получил.
Он редко пил. Редко да метко, помню, раз пять мы с ним напились. Но на следующий день ни грамма, я отдохнул, говорит. И тебе запрещаю, ты же еврей, они не пьют.
- А ты?
- Мать лютеранка, отец засекречен. Я же мамзер, забыл?.. Я не закусываю, как все. Я жру. Пью ради закусона, чтобы легче жрать до бесконечности, тяжести не ощущая…
И правда, когда он пил, мог съесть черт знает сколько. И я мог, мы в этом похожи были.
…………………………………..
Вторая история похуже была. Но и тут ему повезло.
После войны на факультете бессменно был один парторг, полковник, фронтовик, преподаватель военного дела Мачетин Рафкат. Он заведующим кафедрой стремился стать. Для понта, власти у него было больше всех. Но не мог, там сидел с огромной высоты поставленный эстонец Лилль, старый овощ, но подходящий по анкете человек. Он пил и спал, а дела делал Рафкат, лет пятидесяти, плотный, высокий, с яркими карими глазами навыкат, и все у него на лице словно выпирало. Сволочь отменная, но хитрый – жуть… Он по мелочам не приставал, выслеживал, наблюдал, особенно за русскими группами, он эстонского не знал. А у нашего курса большая привилегия была, с нами училась дочь полковника Марлена, упитанная девка, прилежная в учении. Мачетин нашему курсу помогал, мог в общежитие устроить, например. Ему ничего не стоило, он выше декана стоял. Дочь его заложница по-современному, он это понимал, и чтобы ей жилось спокойно, нам от него перепадало. Марлена не злая была, иногда плакала, потому что с ней дружили только лизоблюды, она понимала. Она специально никогда не стучала. Просто в доме было заведено, большая татарская семья за ужином, все налицо, и в веселой обстановке каждый про свой день рассказывал, что было. И Марлена рассказывала… Папочка помалкивал, на ус наматывал. Усов не было, он всегда был так выбрит, что лицом сиял, и голова бритая блестела. Он молчал, но все запоминал. По мелочам не выступал, понимая положение дочери, но если уж влезал, то с полной информацией, обеими руками разгребал события. И вот неприятный случай произошел, один разговор стал известен парторгу. Даже не разговор - анекдот, которыми славился Немо. Обычно ему, как герою-фронтовику, парторг многое прощал. Но слишком уж антисоветский анекдот.
Вызывает его Рафкат, и в свободной непринужденной манере говорит – смотри, выгоню тебя…
- За что?..
- Ни за что. За недавний анекдот.
Немо пришел, долго гадали, какой-такой недавний… Съели почти всю головку сыра, полкило колбасы… Наконец, вспомнили. Теперь даже рассказать смешно, анекдоты в жизнь переселились. Но тогда было не до смеха.
А Немо все равно хохочет, он улыбаться не умел.
Потом говорит, я этой девке не спущу…
И ушел на неделю, только на занятиях встречались, об этом деле молчит.
Когда он домой являлся, мы ели на убой. А когда его не было, моя стипендия быстро истощалась. Занимать было не у кого, и я кое-как перебивался. Несколько дней не голод, а разгрузка, Немо говорил.
А я есть хотел всегда, и придумал маневр. Притворялся больным, стучал Лизе, она приходила, и я слабеющим голосом – голова, голова… Она тут же размякала, притащит пирамидону, и обязательно большую тарелку тушеной картошки, на ней с кусочками мяса соус… И хлеба, конечно, большой ломоть. Я все это уминал, голова проходила, пирамидон, я говорю, сильно помог… А потом стипендия, и я ходил обедать в рабочую столовую за вокзалом, на путях. Туда пускали всех, но после обеденного перерыва. Суп мясной, мясо на второе, и компот из сухофруктов или кисель. Хлеб на столе бесплатный, в большой тарелке горой, салфеточкой прикрыт от мух. Все это копейки стоило. Конец пятидесятых, так было.
Немо молчал, молчал, а потом выдал шутку.
……………………………………..
Для изучения анатомии нам выделили несколько трупов. Лучшим Копченый был. Труп неизвестного мужчины, его любили за сухость и четкость мышц. Целенький, только без кожи, и внутренности вынули, чтобы меньше вонял. Для изучения мышц и нервов незаменимый препарат. Цвет красивый, красновато-коричневый, и, главное, никакого жира! С женскими трупами никто работать не любил, очень жирны…
Мы в те дни копались допоздна, вся группа, на трех столах, по шесть человек над каждым телом. На нашем столе Копченый, соседям достались по жребию две лоснящиеся от жира бабы. Были перерывы, выходили… кто курил, кто пирожки… к трупам быстро привыкаешь…
Никто не заметил небольшого усечения Копченого, копались с мышцами рук и груди. Наконец, около двенадцати приходит служитель, говорит, дайте им отдохнуть… Он трупы имел в виду.
Мы вышли, одевались в тесной комнате. Вдруг отчаянный визг, и Марлена падает без сознания. В руке салфетка, из нее выпадает какой-то сморщенный кусок… Член Копченого. Ей-богу не вру, отрезанный член…
Суета, Марлену под руки уводят домой. Наутро разбирательство, никто ничего не знает, не видел… Но я-то сразу догадался. Девка неплохая, наивная, мне было жаль ее.
Немо удивлялся:
- Что она так переживает?..
- Это ведь ты!..
- Ну, что ты…
Через месяц в подпитии признался:
- Ну, я... Копченого жаль, а семейка эта… пусть знает.
- Ты с ума сошел!..
- Пусть не стучит.
- Она дура.
Он пожал плечами:
- Тем более, отягощающее обстоятельство. Ничего страшного, подумаешь, член в кармане.
И захохотал.
Марлена у нас не училась больше, взяла академический, через год на другом курсе восстановилась.
Мачетин, конечно, понял, и зло затаил.
……………………………………..
Конец учению Немо был неожиданным и быстрым. Физиологичка, сухая старуха довоенного закала. К ней на практику нужно было приходить в белой рубашке с крахмальным воротничком. Немо пренебрегал, у меня на шее шрам воспаляется, говорит. И она его завалила. Он три раза ходил, пытался, ничего не вышло. Он не пройдет, она сказала. Дело не в воротничке. Он был фронтовик-завоеватель, а она немцев любила. И потом – облик его… Она привыкла к другим лицам, поведению, признакам уважения… Нас, русскую группу, она кое-как терпела, потому что молодые да робкие все, а этот мужлан ей поперек горла встал. И Мачетин, естественно, не стал помогать, наоборот, руку приложил.
Немо плюнул, и больше сдавать экзамен не пытался. Ушел, так и остался фельдшером. Теперь мне кажется, он бы все равно до конца не дотянул, душа просила всего сразу. В своем даре лечить он и без диплома не сомневался.
- Хватит одного диплома на семью, - говорит.
- А как ты лечишь?
- А вот увидишь.
И я увидел. Запомнил на всю жизнь.
………………………………………………
Но сначала мы поругались с ним, и я ушел в общежитие жить.
Он то жил, то не жил в нашем общем доме, был увлечен новой женщиной. Но почти каждый день приходил мой порядок проверять. В очередной раз явился, а у меня кровать не застелена, на столе остатки вчерашней еды… Сам он спал на продавленном диванчике. Мне важно спину растягивать во сне, он говорил. Сколько людей, Альбертик, столько способов спать и есть. Медицина будущего – каждому свой обед, своей формы кровать.
Наверное, он талантлив был – мало знал, но редко ошибался.
Моя кровать стояла в углу, между стеной и большим шкафом, у изголовья тоже стенка, так что подобраться к ней можно было только с одной стороны, от ног. Застилать такую кровать трудно. Это я так считал, и не застилал вовсе, а Немо думал по-другому. Он увидел в очередной раз мой бедлам, психанул, и решил показать мне класс уборки. Прыгнул как тигр коленями на кровать, с одеялом в руках, бросил одеяло вперед, так что оно аккуратно покрыло подушку… Меня изумляло его умение делать из ничего цирковой номер, демонстрацию высшего мастерства. Он прыгнул… и застыл. Вступило, как говорят в России, а что вступило, и куда, понятно всем. Он потерял способность говорить и выражаться, но через минуту оклемался, кое-как сполз с кровати, и много долго говорил. Он покраснел от своего напора. Он высказал мне все, что я заслуживал, и многое сверх того.
- Слушай, ты сам меня нашел, позвал, - я говорю.
- Я твой старший брат, должен учить тебя и защищать!.
И пошел, пошел…
Я больше не хотел, ушел тут же в общежитие, где за мною числилось место. Оно было занято временным человеком, я переночевал на полу, на голом матрасе, но чувствовал себя отлично. Наконец мне никто не говорил про беспомощность, и что мне нужно то, и не нужно это…
На следующее утром место освободили, я остался. Здесь было легко и просто. Проходная комната, грязь, вечный по ночам хай, свет горит, кто-то за столом режется в картишки… Но я спал и не тужил, мне сразу приятно стало. Никто не учил, как нужно жить…
……………………………………..
Дней через десять встречаю на улице Немо, как всегда бежит, но остановился. Зима, ветер, сырой холод прибалтийский, на всю жизнь у меня в костях засел… Я в своем плащике замерзал, сколько себя помню – мерз… А Немо еще легче был одет, но никогда не мерз. У него крови было - сто двадцать процентов, темно-вишневая… Я видел как-то, он поцарапался и не стал останавливать, мне полезно немного потерять, говорит.
Остановился на бегу, словно ничего не было, хлопает по плечу, «куда ты делся, приходи, устроим вечер при свечах, окорок твой любимый… как никак рождество христово, ха-ха!.. Окорок почти у меня в руках… А ты, конечно, ничего не ешь?.. Вот трешка, больше нет, бери.»
Сердиться на него я не умел.
На окорок пришел, конечно… Ели-пили, потом он убежал к своей на рынок или к новой страсти, не знаю, а я в общежитие к своим клопам. С тех пор, когда хотел – приходил, или ночевал в общежитии, мне нравилось там. Немо ухмылялся, ничего не говорил.
Иногда среди ночи, пили-ели, говорили… Он задумывался, и решал – «ну-ка, махнем на берег Чудского, там у меня халупа… нет, две…»
Своей машины никогда не имел, тут же звонит одному из друзей, за нами приезжает «козлик», грязный, вонючий, но исправная машина, за рулем немногословный, в кепочке на глаза, тип… Довозит до места, молча разворачивается, исчезает. Немо понемногу, но многим постоянно платил, денежки водились..
Идем во тьму, ветки хлещут по лицу… Подходим к домику, что стоит на краю городка или деревни, а то и в чистом поле. Немо отпирает ворота, входит на участок, отпирает дверь… И тут у него все заготовлено, есть и свет, и немного дров для печки, кое-какая еда… Я не был здесь с зимы, говорит. И всё на месте, как было.
В России я часто вспоминал о наших неожиданных поездках– ни разу его добро не было разграблено, никто в дом никогда не залезал…
……………………………………..
Я уже на пятом курсе был. Однажды он говорит:
- Теперь ты почти врач, можешь лечить. Немного помоги мне, я заплачу.
Он тогда много зарабатывал, но много и прожирал, и платил за все свои квартиры, и разные алименты, и какие-то штрафы – вечно.
Я не мог с него деньги брать.
Он увидел по лицу, засмеялся:
- Тонкая натура. Тогда расплачусь едой.
Против еды кто может возражать…
Утром приехал за мной, повез. Чистая приемная, плакатики, слайды про гигиену и достижения медицины. У двери сидит мужчина лет сорока. Мы вошли в кабинет. Я такой роскоши не ожидал.
- У нашего больного экзема, - Немо говорит. – Я его гипнозом лечу. А за тобой анализ.
- Какой?
- Какой-нибудь. Главное справка, и честная печать на ней. Чтобы понятно, что высший класс. Он мне верит, но немного сомневается, и это моему лечению вре-дит.
Вошел больной, Немо ему говорит:
- Я показал Вашу историю доктору наук, нашему консультанту. Не смотрите, что молодой, он восходящая звезда городской медицины. И он считает, вам нужно сахар определить.
Придумал налету.
Я уже не спрашивал, почему-зачем… Сахар так сахар, пустяки определить.
Молча взял кровь, ушел.
C тех пор я часто делал анализы его больным. Почти всегда впустую. Но он так не считал.
- Анализ важная часть внушения, - он говорил.
……………………………………..
В те годы пошла мода на баню, все болезни лечит. Вокруг новой моды всегда куча знахарей, но Немо и тут всех обогнал:
- Главное, пот не смывать.
А мне говорит, - придумай анализ, да чтоб поважней звучал…
- Может, с кожи соскоб возьмем?..
Я тоже во вкус вошел, что скрывать…
- Гениально. Главное, не больно. Только покрасивше обзовем…
И я смотрел в микроскоп всякую грязь и дрянь. Фотографии цветные делал, роскошь для тех лет.
- Ничего, заплатят… - Немо говорит. – Пусть попотеют, здоровье требует жертв.
Многие уверяли, лечение им сильно помогло. А если не очень помогло, то улучшение налицо.
- Не ждите чуда, - говорил Немо, - чем медленней, тем верней.
И тыкал толстым пальцем в фотографию - вот, вот, и вот…
Повез в Москву свой результат.
Уехал веселым, вернулся озадаченным, долго молчал.
Потом говорит:
- Не повезло… Вроде лучшего профессора нашел. Он слушал, слушал… молчал… Потом говорит, сделаем перерыв, посмотрите моих больных. Ходил с ним, смотрел… И понял, зря к нему полез! Уж больно он робок, это не знаю, то не могу… Излечимое и дурак вылечит. А я неизлечимое лечу.
……………………………………..
Мне не нравились анализы эти… Но я молчал.
Нет, думаю, хватит, сейчас скажу… И не говорил.
А потом необходимость сама отпала, я с облегчением вздохнул. Немо больницу решил строить. Он так сказал. Потом выяснилось, не больницу, а пристройку к районной больнице для сеансов психотерапии и лазер-мазерного лечения. Небольшой сарай, в нем нужен ремонт. В ста километрах от нас. Днем он занят был, лечил не переставая, и мы ездили по ночам.
- Одному скучно, вместе давай. Я там главный врач, все у меня в руках.
Добирались к ночи, к двум-трем. Врывались в больничку, вызывали персонал. Срочный обход палат. Руководство, указания, инструктаж… Потом смотреть ремонт…
К концу лета лопнуло дело, приехали, а сарая нет.
И врачом, оказалось, он был временно, замещал больного доктора.
И ремонтировали не совсем законно.
- Ерунда, - он говорит, - сарая нет, и дела нет. Не получилось, жаль…
И я жалел, наши поездки кончились. Теплыми июльскими ночами... Тихие дороги, холмы южной Эстонии…
Но радовался, лопнуло братское предприятие!
Не тут-то было. Немо рак лечить решил.
……………………………………..
Я его избегал, готовился к экзаменам в аспирантуру.
В ту осень он жил в деревне у Чудского озера, там лечил. К нему собирались толпы по утрам, несли продукты, он денег не признавал. Нет, был не против, но предпочитал натурой брать. У сельских жителей, у них денег все равно нет.
В один из субботних дней звонит:
- Приезжай, разговор есть…
Встретились, пошли на озеро. Копченая рыбка, пиво… Потом гуляли по лесу. Я размяк… Думаю, это была его программа.
Он мне про свой проект, как будем рак лечить. Обнаружил в старинной книге название местной травы. Удивительные свойства рассасывать опухоли, говорит.
- Тайна средневековья. Все, кто прочитал, умирают при странных обстоятельствах…
- Как же мы…
- Я не умру. Никогда. А ты со мной, нечего бояться.
- Нет, - говорю, - не буду рак лечить, ты сошел с ума. И тебе не советую, лечи экзему, зуд и прочие мелкие дела…
Я все-таки понимал, шесть лет учился.
Спорили, ругались… шли, шли… Попали в болото, мох под ногами прогибаться начал. Надо к озеру сворачивать, он говорит.
Свернули к воде. Он видит, не убедить ему. И вытащил из шляпы последний аргумент.
……………………………………..
- Я не двоюродный брат тебе…
- А кто?
- Ну, догадайся…
Я только пожал плечами, он раздражал меня.
- Я сын твоего отца. Твой родной брат! Ну, сводный, мать другая. Но все равно!
- А как же…
- Дядя-адвокат?.. Твоя мать, Мария, уж больно крута была, отец боялся, уговорил брата на себя взять. Ты знал Аню, Давидову жену?.. О, господи, как ты мог знать… Ей уже было все равно, у него девок… вагон… Недаром решил с жизнью распроститься, говорили, заразился… А после войны не осталось никого, кроме нас.
- А ты знал?
- До войны нет, я думал, мой отец адвокат. В эвакуации мать призналась. Она умерла от тифа. И я болел… А дальше знаешь - еду к отцу... Мария догадывалась, думаю, оттого меня терпеть не могла.
……………………………………..
Я уже не верил ничему. А главное, не понимал, зачем?.. Какая разница! Двоюродный, сводный…
И тут мне в голову пришло – да он же всё врёт, всё! Никакой он мне не брат!..
Но зачем же он помогал мне, кормил, заботился как умел… надоедал глупостями, выдумками… Если я был совсем чужой, зачем?..
Прислушался к тому, что он говорит.
- Новое дыхание... Своя контора… Я уже название придумал – «братья чудо-лекари»… Вместе одолеем…
Нет, нет. Мне стало совсем невмоготу, куда он меня тянет… Рак травками лечить?..
- Не получится, я уезжаю.
Я должен был выбрать – здесь оставаться, или уехать в неизвестность, в Россию. Колебался, а тут в один миг решил.
- Ты не понял. Семейное дело будет! Семья это главное… Смотри на меня – всю жизнь сто домов… а дома нет. Построим новый дом, какой был до войны, на центральной улице, помнишь… Хотя, откуда… Я там не жил, но каждый день… стоял, смотрел… Давай, восстановим жизнь…
Он отошел назад на несколько шагов, ступил в какую-то лужу, махнул рукой, и продолжает:
- Семья - прошлое и будущее. История вдрызг проиграна, ничто – ни нации, ни религии… классы эти… ничто не выдержало, не спасло… Насилие, хаос, войны… Только семья, род. Империи распадутся, государства рухнут – и снова родовой строй. Община, семья… С чего начали, тем и кончим. Брат, это важно, страшно важно… Не уезжай, Россия действующий вулкан, грязь, грубость, пьянство… Хаос!.. Я не ханжа, ты знаешь, но должен быть порядок!..
- Зато там масштаб, люди… Не то, что у нас… Можно вырасти, а здесь… останусь… мелкий грызун. Копчушки слишком хороши. Будем жрать, жрать…
- Ты зря, зря… Мы здесь рыбы в воде. Там люди безумные, им только лбом об пол или языком трепать. А чуть до дела, сортир отстроить не умеют… Мы будем полезное делать, пусть небольшое…
- Здесь только выродиться, стать жирным хомяком, с мешками защечными… Знахарем? Рак лечить?.. Обманывать, утешать?..
- О, ты дура-а-к… Я здесь… это… первый парень на селе!.. Здесь пёрнешь – на всю округу слыхать. Ты пропадешь без меня! Пропадешь!..
Я отвернулся, и зашагал, ломая мелкий кустарник, давя ягоду-голубику, подминая мох… он поддавался под подошвами, отвратительно чавкая… Болото, настоящее болото… Дальше кустарник выше, гуще, за ним должно быть озеро. Там сядем, он говорил, в лодочку, доплывем до моста, и домой… Испортил прогулку, дурак…
Все-таки оглянулся, вижу – стоит по колено в грязи, недоумение на круглом лице.
- Тону… - говорит, – спаси меня, брат!..
- Тебе помочь? – спрашиваю, не веря, что он всерьез. Молчит. Потом говорит:
- Иди-ка ты… знаешь куда… Ну, ветку брось.
Я бросил ему большую ветку, отвернулся, пошел…
А он мне вслед свое:
- Дурак, без меня не проживешь…
- Проживу.
Продирался через колючий кустарник, потом обнаружил, тропинка рядом. Он бы посмеялся надо мной – слепой… Я больше не мог с ним. Он меня давил всезнайством, напором… Меня не осталось. Пусть он тысячу раз прав… и живет со своей правотой, а я буду – сам, со своей глупостью под мышкой.
Выбрался на узкую полоску берега, нашел рыбака на лодочке, добрался до моста, и домой.
……………………………………..
Вечером не выдержал, позвонил. Услышал голос, обрадовался, но молчал. За эти годы привязался к нему, несмотря на все его обманы, проделки и прыжки…
Он засмеялся, потом говорит всерьез, как никогда не говорил:
– Ну, что же, ты поступил… Значит, правду мать говорила, ты мой брат. Все, хватит, созрел, теперь живи без меня. Но о помощи забудь, не оглянусь, не отвечу. И обо мне - забудь. Придет время, увидишь – кругом чужие… Еще пожалеешь…
И гудки…
Я бросил трубку… уехал в тот же день, и больше никогда не видел Немо.
……………………………………..
Прошло десять лет с его смерти.
Командор Немо, так я его называл.
Он как-то рассказал, в детстве придумал человека, разговаривал с ним по игрушечному телефону. Он называл его Кассо. Потом оказалось, был с такой фамилией министр при царе. Немо мало знал, но часто угадывал, свойство, родственное таланту.
Дело было в спокойной довоенной буржуазной республике под боком у страшной, в собственной крови, России. Рыженький, пухлый, деловитый, сунув нос в старую оправу от очков без стекол, тонким голосочком по игрушечному телефону – «Позовите мне Кассо…» Голос остался почти таким же, хотя он был грубо и крепко сколочен, коренаст, очень силён… Он был настоящий мужик, и нежная истеричка. Игрок и клоун. В отличие от моих родителей, он после войны выжил, талантливым обманщиком был. Лучше сказать - стал.
Если б не война, кем бы он был? Другим, я думаю, другим.
И я – другим.
И, может быть, тогда б мы поняли друг друга, кто знает…
……………………………………..
Пробовал писать ему, он не отвечал. Может, не хотел, а может просто так… он письма не любил. А приехать я так и не сумел… Прособирался…
Кое-что знал от знакомых - жив, фокусы свои не бросил, наоборот, стал кем-то вроде Кашпировского республиканского масштаба, вел еженедельную передачу на телестанции, как переносить тяжесть перемен. По-прежнему лечил все, что не лечится…
Он ни шагу навстречу мне не сделал. И я перестал пытаться.
……………………………………..
Нет, было, все-таки, одно письмо. Пришло по старому адресу, мне его отдали через два года. Немо уже не было в живых.
Читал и перечитывал. Он не изменился, только потерял силы. Мы оба не поумнели, не изменились, но потеряли силы и время. Это жизнь. Что бы ты ни сделал, чего бы ни добился, все равно поражение, потеря… Теряем время и силы, вот и всё.
«… Ты жил сам, я тебе не мешал. Ты так хотел. И не сдался, хвалю. Значит, в нашу семью пошел…
… много всякого было, долго писать…
… не приезжай, не на что смотреть. Но я неплохо барахтался. Жил как хотел…
…живи долго, вот мой совет. Если сможешь. А не можешь, все равно живи. Кроме живой жизни нет ничего, не надейся, не верь дуракам и желающим обманутыми быть.
Твой брат Немо. »
……………………………………..
Часто теперь просыпаюсь по ночам… лежу без сна…
Думаю, как ему там… сыро и тесно, а он закрытых пространств боялся… Глупость, конечно.
Мы как два муравья, карабкались, отодвигали падавший на нас песок. Пока могли. И оба ничего особенного не сумели. Плыли в потоке, вот и все дела. Немо казалось, он управляет судьбой, я сомневался. Под старость и он потерял уверенность, что раздвигает жизнь как траву…
Часто ловлю себя на том, что по-прежнему спорю с ним!..
Но в одном он оказался прав. Кругом – чужие…
Нет, хорошие, умные, интересные были – люди, встречи… но чужие. И так всю жизнь…
……………………………………..
О его смерти я узнал с большим опозданием, случайно. Похоронили, про меня никто не вспомнил.
Он был последние годы одинок, что страшно непохоже на него. И, оказывается, жил и умер в том самом доме, в котором мы вместе жили. Он откупил его весь у наследников хозяйки, когда Лиза умерла. Она кормила меня картошкой с мясным соусом, я помню, как всё хорошее. Когда Немо исчезал, а стипендия кончалась… Я притворялся больным. И она приносила мне на обед большую тарелку с тушеной картошкой, и сверху кусочек мяса.
Была ли у Немо собака… как тогда, в туалете, под полкой?.. Наверняка он устроил себе удобный туалет…
Наконец, я собрался, несколько лет тому назад, поехал смотреть…
……………………………………..
Ничто не изменилось, бесконечные улицы, одноэтажные домишки, высокие заборы, у дороги пыльная серая трава…
Через много лет я пришел к нашему дому.
Он ничего не изменил, так и жил в комнате с крохотной прихожей, с обледеневающей стенкой, только купил мощный обогреватель, держал под столом. Грел ноги. Говорят, в старости стал слезлив, подвержен внезапным вспышкам гнева. Быстро отходил, тут же дремал, как он это умел, в момент отключался… Он почти ослеп, и умер незаметно ни для кого. Когда к нему пришел сосед, случайно забрел, то увидел высохший труп, почти мумию.
……………………………………..
Я увидел ту же лужу, рядом со входом.
У дороги появилась чугунная колонка, но в ней не было воды. Из дома вышел человек, мы разговорились. Он рассказал мне, что здесь совсем недавно, и что бывший хозяин… фамилию назвал правильно!.. продал дом через посредника его покойному отцу, а сам сейчас живет в Анголе… Почему в Анголе?.. Вроде он там как доктор Швейцер, дикие люди его боготворят.
Я видел могилу на Рахумяе, но не стал его разочаровывать. Наверное, последняя шутка Немо…
Может быть, теперь он нашел свой Дом, Семью, и тот момент, с которого его жизнь пошла как сон?.. Выдумки, литература!.. Хотя у меня давно все смешалось в голове - реальность, выдумки, сны… Мир огромный сумасшедший дом, в котором нет и не может быть порядка, а люди в сущности бездомны, и мечутся по свету в своих стараниях выжить.
……………………………………..
Не стоило мне злиться на Немо, он сделал для меня много хорошего. При этом совершенно меня не понимая, и это не смущало его! Я говорил о своих делах, увлечениях, планах… - он никогда не слушал. Не слышал. Смотрел куда-то отсутствующим взглядом. Но что-то он все-таки ухватывал, что?
Что я жив, здоров, не голоден, что не мерзну отчаянно, как часто со мной бывало… что занят серьезными делами, в которых он ничего не понимал, и понимать не стремился… Что я живу не так, как он, что не понимаю смысла жизни, и всего, всего, всего, что он так хорошо и ясно представляет себе...
Ему безразлично было все, что я так превозносил, называя духовным родством.
Он просто моим братом был.
……………………………………..
Теперь уже неважно, как все было. Сумрак опускается, Немо забыт, скоро и меня забудут. Только озеро останется, и вечное мелкое болото на плоском берегу, и чахлые сосны перед въездом в единственный мой город… Все, как было…
……………………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………………..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МАРТИНСОН
На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был крупной фигурой. Ученик Павлова и Ненцкого. Он хорошо знал химию, а тогдашнюю биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией - укреплять науку, очищать ее от «антипавловцев». Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, он был демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.
Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны, и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там «теоретиков».
Он имел вес в своей области, известность, печатался в журнале «Биохимия», что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили - почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому научил.
Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию - маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами... Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.
Помню, как впервые явился к нему, чтобы работать на кафедре. Он брал студентов и относился к ним серьезно, как к сотрудникам…
Он сидел на диванчике, опустив очки на кончик носа, читал. На столе перед ним возвышалась ажурная башня из стекла, в большой колбе буграми ходила багровая жидкость, пар со свистом врывался в змеевидные трубки... все в этом прозрачном здании металось, струилось, и в то же время было поразительно устойчиво - силы гасили друг друга. А он, уткнувшись в книгу, только изредка рассеянно поглядывал на стол.
- Вот, пришел, работать хочу...
Как он обрадовался!
- Это здорово! - а потом уже другим голосом добавил, склонив голову к плечу. - Что вы хотите от науки? Ничего хорошего нас не ждет, мы на обочине, давно отстали, бедны. Но мы хотим знать причины...
Он вскочил, сложа руки за спиной, зашагал туда и обратно по узкому пути между диваном и дверью, то и дело спотыкаясь о стул.
- То, что мы можем, не так уж много, но зато чертовски интересно!
Я помнил его лекции - каждое слово: он выстраивал перед нами общую картину живого мира, в ней человек точка, одна из многих... Наши белки и ферменты… они почти такие же в червях и микробах, и были миллионы лет тому назад... В нашей крови соль океанов древности... Болезни - нарушенный обмен веществ...
- У меня две задачи, - сказал он, - первая... - И нудным голосом о том, как важно измерять сахар в крови, почетно, спасает людей... - Повышается, понижается... поможем диагностике...
Я не верил своим ушам - ерунда какая-то... больные... И это вместо того, чтобы постичь суть жизни, и сразу все вопросы решить с высоты птичьего полета?.. Значит, врал старик про великие проблемы, что не все еще решены, и можно точными науками осилить природу жизни, понять механизмы мысли, разума...
Он искоса посмотрел в мое опрокинутое лицо, усмехнулся, сел, плеснул в стакан мутного рыжего чая, выпил одним глотком...
- Есть и другое. - он сказал. - В начале века возник вопрос, и до сих пор нет ответа. Мой приятель Полинг хотел поставить точку, но спятил, увлекся аскорбиновой кислотой. Зато нам с вами легче - начать и кончить. Почему люди не живут сотни лет? Важно знать, как долго живут молекулы в теле, как сменяются, почему не восстанавливаются полностью структуры, накапливаются ошибки, сморщивается ткань... как поддерживается равновесие сил созидания и распада, где главный сбой?..
К концу он кричал и размахивал руками, он всю историю рассказал мне, и что нужно делать - он все знал, осталось только взяться и доказать.
- Гарантии никакой, будем рисковать, дело стоит того! Согласны?
- Да!
- Посмотрим, что у нас есть для начала.
Через два часа я понял, что для начала нет ничего, но все можно сделать, приспособить, исхитриться... Теперь уж меня ничто не могло остановить…
…………..
У него было несколько смелых идей, мы осуществляли их неуклюжими устаревшими методами, какие были доступны для провинциальной лаборатории, в условиях, когда генетика была запрещена, а над всей биологией нависал Лысенко.
За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие... на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать... Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному...
Сначала я выращивал микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила - я не мог отступить, и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий... Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то... и он звал меня и увлекал своими рассказами.
Помню запах вивария, подсыхающего на батареях хлеба, которым кормили зверей... писк мышей, треск старого дерева в вечерней тишине... Я привыкал к высоким табуреткам, учился держать в руках тонкие стеклянные трубочки - пипетки, быть точным, неторопливым, делать несколько дел сразу... Я начал тогда жить. Передо мной было дело, цель, которая полсотни лет привлекала лучших из лучших. И все зависело от моего ума, смелости, терпения…
А рядом шла нормальная работа, люди получали результаты!.. Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы… Последнее, чем я занимался, была проверка идеи Мартинсона, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась пророческой. Когда я, после смерти Мартинсона, приехал в Ленинград, вышла работа нобелевских лауреатов Жакоба и Моно на эту тему. Конечно, они продвинулись дальше нас… На эту же тему я сделал свою кандидатскую. Об этом я говорил в 1968 году на семинаре академика А.С Спирина. Он тогда не поддержал меня. А через тридцать лет ко мне подошел его сотрудник… а я давно уже оставил науку, был художником… и говорит – «знаете, Вы были правы…» И я вспомнил, конечно, Мартинсона, с которого все началось…
Но тогда, с нашими возможностями и методами… Мы были обречены. В результате всей бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем, по каким-то побочным результатам, все остальное был опыт неудач.
Почему он выбрал именно меня для таких убийственных экспериментов? Думаю, мы были с ним похожи по характеру, и он это сразу понял. Он сам бросался на амбразуру, и ему был нужен помощник, такой же «смертник». Он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам в стороне от главного русла, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, как тогда всем казалось, не заслуживали. А он видел дальше нас…
…………………………………………..
Когда я был на шестом курсе, он погиб. Убил себя странным ужасным способом, который я почти точно описал в повести «Остров», и больше касаться не хочу. И разбирать, кто прав, кто виноват – тоже не интересно. Я любил этого человека, восхищался им, он многому меня научил, это главное.
Ослепительно яркое апрельское утро. Я, как всегда, пришел в лабораторию, мне говорят - нет Мартинсона... В больнице санитарка вытирала брызги крови, они были везде - на полу, на стенах. Он сопротивлялся, не хотел, чтобы спасли.
Мартинсон лежал в соседней комнате. Лицо спокойно, на губах улыбка.
Окна настежь, скрежет лопат, глухие удары - с крыш сбрасывали тяжелый серый снег...
Он был, конечно, особый человек, из тех, кто по всем нашим сволочным правилам не может выжить: не то, чтобы спину согнуть - улыбнуться вовремя не умел, поддакнуть, пустым словом похвалить… Когда заводили при нем старую песню, что "такое уж время", он сразу обрывал своим сиплым голосом - "не было другого времени..." Как они там, у холодного тела, сочувственно кивали, эти господа, которые гордятся своей ловкостью - "умеют жить", знают правила, читают меж строк, руководят, приписывают себе чужие труды, или не приписывают и ужасно горды своим благородством... А некоторые плохо скрывали радость - еще раз убедились в своей правоте. Он был слишком велик для них, и не умел это скрыть, не хотел по достоинству оценить белоснежные халаты, гладкие проборы, важную тягучую речь, статейки ни о чем в провинциальных журналах... - в широченных ботинках, плаще, потерявшем цвет, допотопной кепке, натянутой на лоб, он проходил мимо них, он их ни в грош не ставил. Такие, как он, не вызывают у окружающих уютного теплого чувства, потому что предлагают свой масштаб всему, а у нас свой - себе оставить ступеньку, пусть не гений я, но тоже талант!
Он был молодец, Мартинсон, - умный талантливый человек с ужасным характером, не потерявший веру в науку в тяжелое для нее время… и любящий всех, кто ее любил…
………………………………………………………………………………
ВОЛЬКЕНШТЕЙН
Я впервые встретил такого яркого человека. Ярким был и Мартинсон, но Волькенштейн был – веселым и ярким. А мне этого очень не хватало!
Сдав экзамены в аспирантуру, я с целевым направлением отправился в Ленинград. Приехал, и с вокзала пошел к Волькенштейну, в Институт. Я и так на месяц задержался, меня хотели взять в армию. Этой весной погиб мой первый учитель, и к новому руководителю я заранее относился с недоверием. Боялся, что он будет сурово и придирчиво разглядывать меня. А я тогда не мог выглядеть уверенным преуспевающим юнцом. Смерть Мартинсона и история с армией вымотали меня.
Но все оказалось легко и просто.
Он поднял глаза от бумаги и улыбнулся мне, весело и беззаботно. Он свободно прерывал свои занятия, потом без видимых усилий продолжал писать с того слова, на котором остановился.
Десять минут пролетели как во сне.
- Да, да, возьму, завтра приступайте. Химия? - это здорово! Хотя меня больше волнует физическая сторона... Впрочем, делайте, что хотите, главное, чтобы жизнь кипела! Нет, нет, ни денег, ни приборов, ни химии - ничего. Но есть главное - я и вы, остальное как-нибудь приложится! Мне интересно знать о жизни все, все, все...
И подмигнув, добавил:
- Бодрей смотрите, бодрей! Наука баба веселая, и с ней соответственно надо поступать.
Везет человеку! Между неразумными порывами молодости и скучной мудростью зрелости случается щель, в которой норовит задержаться каждый неглупый и не совсем опустивший руки человек... Волькенштейн был активен, но не нагл, дерзок, но до унижения седин не доходил, восставал против авторитетов, но и должное им отдать умел, поднимал голос за справедливость, но без крика и безумств… помогал слабым - если видел, что жизнь еще теплится, неугодных не давил, но обходил стороной, от сильных и страшных держался подальше... Но умел и стерпеть, и промолчать, жизнь смерти предпочитал всегда и везде, и даже на миру, где вторая, утверждают, красна. Это был идеальный гармоничный человек какой-нибудь эпохи Возрождения, небольшого ренессанса в уютной маленькой стране, он там бы процветал, окружен всеобщим уважением, может, министром стал бы... А здесь, в этом огромном хаосе? Его знали в узком кругу, в тридцать доктор, в сорок два злостный космополит и неугодный власти человек... Потом страсти улеглись, он выжил, выплыл, сбит с толку, испуган, зато весь в своем деле. Потом слава - и снова запрет, гонения… он домашний гений, не выездной... Еще что-то... Он на рожон не лез, и каждый раз потихоньку выныривал, потому что, уходя от опасности, прятался в институтскую тень, хватался за свое дело, как за соломинку, берег свой интерес.
До него я не умел четко и цепко ставить вопросы. В науке правильный вопрос уже многое значит. Он содержит в себе язык, понятия, присущие ответу. В этом сила науки. Она ставит вопросы, на которые может получить ответ, пусть не сразу, но в принципе - может. В этом и ее ограниченность: нам свойственно постоянно задавать вопросы, себе и людям, на которые ответов или нет, или их много, и все не обладают той несомненностью и точностью, которые гарантирует наука в своих пределах.
Я работал с ним двадцать три года, в Ленинграде и Пущино, хорошо знал его достоинства и недостатки. Но это потом, сначала я был в восторге. Можно сказать, обожал его. Он вовлек меня в сферу своей жизни. В молодости это было страшно важно для меня - мне нужен был учитель. До него моим учителем был биохимик Мартинсон, он погиб незадолго до моего приезда в Ленинград. Потом, гораздо позже, моим учителем живописи стал замечательный московский художник Евгений Измайлов, участник знаменитой выставки на ВДНХ в 1975-ом. Мне вообще повезло в жизни на хороших людей.
Тогда я попал в совершенно новую для меня атмосферу. Ленинград представлялся мне столицей по сравнению с маленьким провинциальным Тарту, его старинными традициями и замшелой наукой. Парадоксально, но я учился у М.В., так мы звали его между собой, совсем не тому, чему, казалось, следовало учиться. Он не учил меня науке, которой я у него занимался. Он мало что смыслил в ней. Со свойственной ему увлеченностью... и легкомыслием, он «бросил» меня одного, аспиранта первого года, решать самую современную проблему, выяснять природу нового явления в регуляции ферментов. При этом в лаборатории не было ни одного химика, я уж не говорю о биохимии, о которой все, включая его, имели смутное представление. Не было никакого химического оборудования, ну, просто ничего не было... кроме него, и меня. Так началась моя трехлетняя работа в Ленинграде, в Институте высокомолекулярных соединений, в котором у Волькенштейна была лаборатория. Занималась она физикой полимеров. Безумием, чистейшим безумием было все это предприятие... И, как ни странно, что-то получилось. Совсем не так, как мы думали в начале. Гораздо скромней, чем мечтали, но ведь получилось!..
Что он мне дал... В первую очередь кругозор - и новый масштаб. Благодаря ему я почувствовал масштаб событий, разворачивающихся в те годы в биологии. Останься я в Тарту, ничего бы этого не знал. Так, кое-что по журналам... И, забегая вперед, скажу странную, наверное, вещь: сам того не подозревая, он стал моим учителем в прозе. И я, конечно, этого не знал, потому что не собирался писать прозу. Я был искренно увлечен наукой! Скажи мне кто о моем будущем - я бы расхохотался... или оскорбился...
Он учил меня ясности.
- Что вы хотите сказать? - и, выслушав, недоуменно пожимал плечами, - вот об этом и пишите. Берите сразу быка за рога.
Существуют глубинные, основные свойства или качества личности, необходимые в любой сфере творчества. Ясность мысли, определенность и энергия чувства, понимание меры и равновесия, чистота и прозрачность языка, на котором выражаешь себя... они необходимы и ученому, и писателю, и художнику. Специфические способности - малая доля того, что необходимо для высокого результата. Они всего лишь пропуск, временный и ненадежный, туда, где работают мастера. В конце концов, наступает момент, когда ремесло и навыки сказали все, что могли, и дело теперь зависит только от нашего человеческого лица. От того, что мы есть на самом деле. Именно оно - лицо определяет глубину и масштаб наших достижений... Я мечтал об этом в науке - добраться до собственного предела, чтобы никто не мешал, не унижал нищетой, не хватал за руки... Так и не добрался. Потом разлюбил это довольно ограниченное, на мой взгляд, творчество, и все мои споры с ним и претензии потеряли смысл.
Михаил Владимирович... Сколько раз я злился на него, спорил, отталкивался, но как человека... всегда любил. Каким он представлялся мне тогда? Каким я помню его сейчас?..
После первого восхищения, я получше разглядел его. Он оказался некрупным человеком - тщеславным, скуповатым... Он был позер. Ум скорей блестящий, чем глубокий. Но в нем было то, чего мне всегда не хватало: доброжелательность, открытость, легкость, широта и многосторонность знаний, пусть не всегда доскональных. Он идеально усваивал чужие мысли, идеи, слова; все, что ему нравилось, он легко делал своим. Не примитивно присваивал, а впитывал и перерабатывал так, что потом искренно считал своей собственностью. Я завидовал его умению свободно общаться, остроумию, я бы сказал - быстроумию, иронии, жизненной хватке, насмешливому цинизму, любвеобильности, теплому отношению к семье, к детям... Я по натуре одиночка, яростно, часто неразумно отталкиваю чужое. Это моя первая реакция - «нет»... потом, бывает, признаю... . Его открытость для фактов, слов, людей меня ошеломляла. Он был на противоположном полюсе, и для меня было важно увидеть, что противоположное мне может быть умным, обаятельным, притягивающим. Может быть, это понемногу приучало меня к терпимости: ведь он нравился мне и был совершенно другим. При этом я часто злился на него, досадовал… и тут же восхищался тем, как красиво, умно и убедительно у него все получается, начиная от низкого мягкого голоса и кончая ясной мыслью.
И в то же время, почти все, что он говорил не о науке, а о жизни. литературе, истории, было банально. Я почти со всем мог согласиться. Просто он ясней и прозрачней формулировал то, о чем я догадывался. Это чертовски приятно слышать... но со временем начинает чего-то не хватать. Может, того царапанья, шершавости, неуклюжести, раздражения в ответ, которые вызывает в нас истинно НОВОЕ.
М.В. ничего мне не был должен, и в то же время делился всем, что знал. Он был терпим ко мне, удивительно доброжелателен; раз поверив, что я хороший человек, верил этому всегда, хотя потом и бывал недоволен мной, и не согласен. А я, постоянно находясь рядом, впитывал. Потом многое отбрасывал, и все равно - запоминал.
Он не был выдающимся ученым. В нем не было ни особой глубины, ни фундаментальности, ни масштаба. Он легко и быстро мыслил « по аналогии», умел переносить представления из одной области в другую - память и разнообразные знания позволяли это делать с легкостью. В науке, как в зеркале, повторились его человеческие черты: ведь он и человеком был - талантливым, блестящим, но поверхностным, если можно так сказать, «некрупным». Зато он был красив, обаятелен, добр, двигался легко, даже изящно, говорил мягким низким голосом... Мы узнавали его голос в любой толпе, или когда он только появлялся в начале институтского длинного коридора. Несмотря на скульптурную вылепленность черт, его лицо не казалось ни волевым, ни холодным. Карие глаза смотрели умно, насмешливо, но доброжелательно, вообще все в лице излучало ум, ясность - и энергию, конечно, энергию! Он обладал прекрасной памятью. Умел производить впечатление, знал об этом и не раз пользовался своим обаянием. Ясность мысли, стремление упростить ситуацию, всегда во всем выделить главные, основные причины, ведущую нить - все это не превратило его в сухого рационалиста... потому что он был подвержен страстям и увлечениям, из-за них часто бывал непоследовательным, противоречивым, ошибался, неверно оценивал обстановку, легко приобретал врагов - одним искренним, но необдуманным словом, поступком... Он всегда старался защищать своих сотрудников, не подводить их в трудных обстоятельствах. И в то же время обожал выглядеть справедливым, добрым, хорошим, честным, хотел, чтобы все знали, что он такой... В нем мирно уживались порядочность, справедливость, искренность, наивность - и трезвый расчет, жизненный цинизм. Расчета обычно не хватало.
Он был самолюбив, тщеславен, не чужд карьеры, но не стал холодным расчетливым карьеристом. Постоянно «срывался» - говорил что- то, не лезущее ни в какие ворота... У него были принципы!.. Иногда он поступался ими, в основном в мелочах, в крупных же решениях удерживался выше того уровня или предела, за которым непорядочность. «Я подошел к нему, при всех, поздоровался и пожал руку!» - с наивной гордостью рассказывал он нам о своей встрече в Академии с А.Д. Сахаровым.
Я был у него дома несколько раз. В первое посещение меня поразили огромные, пыльные пространства квартиры на Невском, полное отсутствие ощущения дома, уютного жилья, даже своего угла... На большой кровати сидела девочка лет двенадцати, она была темноволоса, худа, находилась в какой-то прострации, то ли болела, то ли поправлялась после болезни. Потом появился юнец лет четырнадцати с угрюмым лицом... Была назначена встреча с какими-то биохимиками, поэтому М.В. и пригласил меня - и мне полезно, и сам он, как я догадывался, не был слишком уверен в своих биохимических знаниях. В доме не было никакой еды, даже хлеба. М.В. протянул сыну 25 рублей - двадцать пять! Я внутренне содрогнулся, так много это, по моим представлениям, было. Моя стипендия, на которую я существовал месяц, составляла 59 рублей, мне их высылали из Тарту с постоянными опозданиями... Юнец исчез и вернулся через полчаса, хотя магазин был рядом. Он купил большой торт! Я был изумлен - и это еда?.. М.В. не удивился торту, видимо, так привыкли ужинать в этом доме. Он протянул сыну ладонь - « где сдача?..» После некоторых колебаний парень вытащил сколько-то бумажек и сунул их отцу, тот не стал считать и положил в карман. Потом были какие-то люди, говорили о науке, но это странным образом выпало из памяти.
И совсем другое. Мы встречаем его у подъезда Института высокомолекулярных соединений. Он выходит из машины, счастливо улыбаясь, обнял нас, одного, другого... Я почувствовал колючую щетину на своей щеке: он забыл, конечно, побриться, пока ждал, примут его в Академию или нет. Он очень хотел. Конечно, он заслужил, и был безумно рад. Хитросплетения академических дрязг вызывали в нем противоречивые чувства: жизненный цинизм боролся с тошнотой, юмор помогал ему смягчить это противоречие. Он знал, что лучше многих, сидящих там, и не особенно смущался академической « кухней», наоборот, любил рассказывать нам всякие истории, академические анекдоты. Чувствовалось, что он гордится своим званием член-корреспондента.
Он точно знал, сколько трудов написал, сколько диссертаций защищено под его руководством, сколько вышло книг, сколько в них страниц... Эти подсчеты наполняли его гордостью, хотя... я думаю, он сознавал «второстепенность», вторичность своего творчества в биологии. Все это мирно уживалось в нем: он знал, что не Ландау, но все равно любил то, что делал, и, пожалуй, никогда не терял интереса.
Он был трудолюбив, и, несмотря на свою память, вел обширные записи, конспекты огромного количества статей. Он с гордостью показывал мне свои тетради, в них велась сквозная нумерация, и счет уже шел на тысячи страниц. Он легко читал на нескольких языках, и непринужденно объяснялся, хотя его английский показался мне весьма скудным. Зато он легко оперировал этим немудреным словарем. Вообще, он все схватывал налету, учился у всех, очень быстро переставал замечать, что повторяет чужие мысли - он их уже считал своими. Поверив чему-то, он в дальнейшем использовал эти истины как штампы, легко и довольно бездумно оперировал ими, и его нелегко было переубедить. Если же это удавалось, он брал на вооружение новый штамп. Это помогало ему иметь ясное, хотя зачастую и упрощенное представление о многих вещах, и в то же время ограничивало. Зато, если он поверил, что такой-то хороший человек, то изменить его представление было трудно.
………………………….
К 85-ому году я ему порядком надоел. Я раздражал его своей нелюдимостью, постоянными конфликтами, упорным нежеланием «вписываться» в обстановку той жизни, которая представлялась мне тяжелой, враждебной, пугающей. Мое отрицание нередко выражалось в мелком фрондерстве, эпатаже, поведении искреннем, но, с его точки зрения, бессмысленном. Я не мог удержаться - меня возмущали вечные наши колхозные «долги», политинформации, на которых следовало присутствовать, а я не ходил, испытывая при этом определенное напряжение... столь же глупые «соцсоревнования» и прочая чепуха, к которой окружающие относились без сочувствия, но терпеливо, как к необходимым для спокойной жизни ритуалам - сделай так, и тебе дадут возможность работать. М.В. умел относиться ко всему этому с юмором и веселым цинизмом, и не мог понять мою бурную реакцию.
- Если бы вы были диссидентом, защищали людей, я бы вас понял, - как-то сказал он мне, пожимая плечами, устав от постоянных жалоб на меня - то не желает «соревноваться», то не платит обязательный рубль в « фонд мира», то отказывается сдавать экзамен по гражданской обороне... - Абсолютная чепуха, что вам стоит...
Его ясный ум не мог осознать такую глупость. А меня просто тошнило от всего этого.
- Вы хотите заниматься наукой?..
Я что-то мычал в ответ, уже ни в чем не уверенный.
- Тогда надо сделать эту малость - и наплевать.
Но стоило только заговорить о науке, он тут же забывал наши мелкие недоразумения. Он любил знания, свое дело, искренно восхищался природой... но об этом уже писали, что повторять.
К моей живописи он относился скептически.
- Дан, вы не Гоген.
Я злился на него, хотя обычно не реагировал на подобные замечания. Я был настолько увлечен, что легко преодолевал и насмешки, и непонимание, и собственные барьеры самокритики. М.В. прекрасно знал, что с некоторых пор я отдаю науке только часть своих сил и времени, и все же годами терпел это, более того, относился с пониманием и даже защищал меня, как мог.
- Что же дальше?.. О чем вы думаете?.. Я надеялся видеть вас доктором, а этим делом... вы и куска хлеба не заработаете... - он не раз сочувственно говорил мне.
И был, конечно, прав. Потом ему вдруг понравились мои натюрморты, потом еще что-то... Он сам десятки лет был «воскресным художником», писал с увлечением, но никогда не страдал из-за картин, не мучился, не преодолевал трудности. Всегда радовался тому, что у него получается. И годами топтался на одном месте. Его картины были жизнерадостны, нелепы, банальны или ужасны по цвету, он с увлечением, без всякого стеснения демонстрировал их всем, знакомым и незнакомым. И в то же время трезво понимал свое дилетантство и этим отличался от маниакальных типов, с суровой серьезностью делающих « великую живопись» или «великую поэзию». Его художественная проза, он и ею увлекался, тоже была дилетантской, но здесь память и начитанность позволяли ему создавать нечто «удобоваримое», а язык был всегда прозрачен и чист, это немало.
Что же касается науки... В биофизике, да и в целом в биологии, которой он безоглядно увлекся, его постигла участь многих физиков, пришедших в эту область на «гребне волны». Они многое внесли в атмосферу исследований, придали четкость теориям, научили биологов строить ясные простые модели, учитывающие только главное... Потом одни ушли, другие, почувствовав перемены, переквалифицировались, стали заниматься конкретной физико-химией, прикладными структурными исследованиями. Ни особых электронных свойств, ни чрезвычайных физических качеств в живой материи не оказалось. Это было «правильно» с общих позиций, этого следовало ожидать, но... для физика-теоретика не оказалось больших задач, высоких вершин, сравнимых с достижениями физики начала века.
М.В. остался в биологии, там, где ему было интересно. И это сыграло большую роль в его дальнейшей судьбе: он был обречен на талантливые «к вопросу о...», остроумные, но легковесные «соображения по поводу», интерпретации, «строгие доказательства» того, что биологи уже доказали «нестрого»... новые приложения испытанных в физике методов... Все это было интересно и нужно, создавало вокруг него атмосферу активной научной жизни, что особенно полезно молодым, но.. все-таки недостаточно крупно, не соответствовало его облику, каким-то «скрытым возможностям», которые все в нем всегда подозревали.
Нам часто свойственно особое значение придавать «таланту», способностям - нет, так ничего не попишешь, есть, так и делать ничего не надо... Результат, увы, является суммой качеств, среди которых способности занимают совсем не первое место. Я думаю, М.В. сделал именно то, что мог сделать, его результат в биологии был обусловлен всей суммой его качеств, характером, а также условиями нашей жизни. Учитывая все, это был неплохой результат.
Вовремя поняв, что всеобъемлющей теории, равной дарвиновской, сейчас в биологии быть не может, и особых физических свойств в живой материи не предвидится, М.В. решил охватить всю огромную область, не имеющую ясных очертаний - биофизику и молекулярную биологию. Он начал писать толстые книги, тома, которые должны были заключить в себя все главное, что было сделано. Начитанность, редкая память, работоспособность, и особенно «легкое перо» позволяли ему создавать эти чудовищные по объему произведения, которые обычно с трудом осиливают целые коллективы. В этих книгах дотошные описания некоторых физических принципов и методов соседствовали с довольно поверхностным изложением целых областей, в которых он не чувствовал себя столь же уверенно. Как монографии, эти книги устаревали еще до их выхода в свет, как учебники тоже были не слишком хороши.
Вот он бредет по каменным плитам коридора ленинградского Института, с большим мешком за плечами, в нем новая книга. Он только что выкупил полагающееся ему, как автору, количество экземпляров, и несет в лабораторию. И мне достался экземпляр, надписанный его энергичным круглым почерком. Он красиво писал, уверенно, быстро, без усилий, не смущаясь тем, что кругом шум, голоса. И так же легко останавливался на полуслове, обсуждал что-то с сотрудниками... но, закончив, тут же, без всякого напряжения, продолжал прерванную мысль. Эта его способность вытягивать из себя мысли завораживала.
Он всегда собирал вокруг себя молодых, талантливых и порядочных людей, никогда не «давил» их, наоборот, объединял своей доброжелательностью, юмором, умением шутить над другими и в то же время терпеть довольно колкие высказывания в свой адрес.
В 70-ые годы я просил у своих уехавших приятелей вызов за вызовом, и не получал их. Все они «оседали» в папках КГБ. Мне было тогда не по себе - накапливалось внутреннее недовольство наукой, тем, что я делаю, обстановка в стране пугала. Меня не раз таскали на допросы, в том числе в страшную Бутырскую тюрьму, по делу моего сотрудника, взятого «за литературу»... Наконец, «системе» надоели мои трепыхания, в институте раздался телефонный звонок. Как мне рассказывали потом, звонили парторгу Института Авраменко. Ко мне прибежал, испуганный, парторг отдела Н.Петропавлов:
- Говорят, вы уезжаете...
- Кто говорит?
Он убежал, возвращается, получив инструкцию:
- Ну, вызов получили...
Небольшая ошибка, осечка получилась у них. Очередной вызов не дошел до меня, о чем я окольными путями уже узнал. Задержали, и сами признались в этом?!
- Они не любят такие ситуации, - сказал мне директор Института Г.Иваницкий. Недавно он отчитывал меня за неявку на выборы. Он делал это с раздражением. Я, с его точки зрения, неправильно вел себя - заставил его испытать несколько неприятных минут. Ради карьеры они готовы были вылизывать плевки сверху, терпеть унижения от партийных чиновников, и страшно возмущались, когда их подчиненные не вели себя так же «разумно», ставили своим начальникам «палки в колеса».
Оказывается, я, единственный в институте, не счел нужным «открепиться», чтобы не голосовать. «Откреплялись» почти все мои знакомые, я сам неоднократно это делал, а теперь почему-то уж слишком стало противно. Последние годы в Институте я с трудом выносил это двуличие, по какому-то ничтожному поводу даже написал заместительнице шефа А.Вазиной - «ненавижу и презираю власть”, чем удивил и встревожил ее. Удивил не высказыванием, а самим письмом: тогда такие вещи не принято было говорить вслух, тем более, писать! Видимо, сказалась моя склонность к литературе: я часто писал эссе по разным волнующим меня вопросам, и любил объясняться с людьми письменно, не подозревая, что когда-то буду профессионально заниматься словом. «Он или ненормальный, или это провокация». В те годы такая выходка обычно так и расценивалась в определенных кругах - людей науки, все понимающих, но трезво оценивающих обстоятельства, осознающих свое нежелание становиться профессиональными диссидентами: они любили науку и ценили возможность заниматься ею спокойно. И от меня ждали, что я буду вести себя «правильно», а я мелко и глупо бунтовал, фрондерствовал... Так считали и карьеристы крупного масштаба, как Г.Иваницкий, как нынешний директор Е.Фесенко, и искренно увлеченные наукой люди.
М.В. знал о моих злоключениях с вызовом, и, конечно, сочувствовал мне.
- Но что вы станете там делать?.. Живописью уж точно не проживете, придется вам заниматься наукой?.. - он смотрел на меня вопросительно, наморщив высокий лоб, - я могу дать вам рекомендации, с ними вас везде примут.
Последние несколько лет он часто заставал меня в лаборатории за рисунками. Как только позволяло время, я садился и рисовал.... В живописи важней всего вещи, которым научить невозможно - обостренное чувство цвета, и, пожалуй, чувство равновесия, или меры. Мне помогала моя «неиспорченность» знанием: художник мало чего стоит, если, начиная картину, знает, как она будет выглядеть в конце. В рисунке гораздо большее значение имеют рациональное построение и мастерство, то есть, ремесленные навыки, доведенные до высоты... Я сидел и занимался штудированием голландских мастеров рисунка, мне они близки своей «недотошностью» и простотой. Благодаря активной работе в течение многих лет, я мог позволить себе на время «притормозить» в науке, выдавая по 2-3 статьи в год, что считалось нормальным . У меня был «запас» - много неопубликованных материалов. Но постепенно мне становилось все тяжелей. Я не понимал, зачем здесь сижу... Перегоревший интерес обращается в горечь. У меня был новый интерес, я понимал, что надо уходить.
Теперь я иногда задаю себе вопрос - а не случись так, что мои интересы круто изменились?.. Я не знаю, что бы я стал дальше делать в науке. К тому времени я понял - все, что делается вокруг меня, в институте, в стране, (в моей области уж точно) за исключением единичных работ, было в лучшем случае «вторым сортом», а в большинстве - шлаком, засоряющим науку. Многим признать это трудно, больно... Я не говорю об откровенных карьеристах или попросту бездельниках, которых было множество. Я имею в виду людей, увлеченных своим делом. Почти все мы были на обочине... Но лучше все-таки говорить о себе. Кроме мелких «придумок», нескольких мыслей, имеющих временный, локальный характер, я за 20 лет ничего не сделал, просто ничего! Наука прошла мимо меня - и не заметила. Увлеченность делом позволила мне сначала не то, чтобы не замечать... скорей мириться с неполноценностью того, что у меня получалось. Мне был интересен сам процесс исследований, и всегда была надежда на какие-то изменения, случай, везение... Потом мои интересы стали меняться, все больше проявлялся характер - поглощенность собой, внимание больше к внутренней жизни, чем к устройству внешнего мира, да еще в такой упрощенной интерпретации, которую предлагает наука.
События текли вяло, возня вокруг вызова продолжалась. До меня доходили слухи, разговоры, но меня не трогали - приближалась переаттестация, прекрасная возможность наказать меня. М.В. волновался:
- Вы не занимаетесь общественной работой, эпатируете всех, зачем?.. У вас будут сложности с переаттестацией. Вы хотите еще заниматься наукой?
Я что-то мычал в ответ. Что я мог ему сказать, ведь мне некуда уйти. И он все-таки мой начальник...
- Оставьте эти глупые выпады! Есть правила игры, их нужно соблюдать. Никто вас не заставляет «стучать» на ближнего, просто ведите себя приличнее. Это-то вы можете?..
Как-то я не выдержал, и ответил ему:
- Не хочу больше играть в эти игры.
Он помолчал, потом сдержанно сказал:
- Что ж... но за все надо платить самому.
Я понял, что больше он выгораживать меня не станет.
Настал день коллегии отдела, на которой меня должны были переаттестовать. Окончательно решал, конечно, партком, и все-таки решение отдела много значило.
Вот они собрались. Люди, рядом с которыми я работал десяток и больше лет. Теперь они решали, быть мне или не быть. Всем было ясно, что не в науке дело. Моего потенциала и тех усилий, которые я делал, хватало на «нормальный» отчет, к которому придраться было трудно. Большего обычно не требовалось. Они говорили о другом. Они обсуждали «мое лицо». Их беспокоило, как с таким лицом я могу находиться рядом с ними, не создавая угрозу их спокойствию. Мизерную, конечно, но угрозу. К тому же их раздражало, что я позволяю себе чуть больше других. Они сдерживались, молчали - ради своего дела, и спокойствия тоже. И считали, что так должны поступать все, кто хочет жить, как они. Во всяком случае, все находящиеся рядом с ними. Тогда все будет «правильно», спокойствие вокруг сохранится, их принципы и стиль поведения получат еще одно маленькое, но подтверждение. « В нашей среде так не принято поступать». И в то же время они не хотели вести себя непорядочно - например, доносить в партком... Были и такие, кто доносил, но они все-таки презирались. “Значит, он сам должен понять, что прячется за нашими спинами: в своих вольностях, неосознанно, может быть, но надеется на нашу порядочность. Нам самим многое, может, не нравится, но мы же молчим!.. А теперь еще этот вызов... “
Они не могли принять решение, противоречащее мнению парткома. Они могли говорить между собой о чем угодно, как «свободные люди», но выступить с противодействием... Послушание было у них в крови. Многие не осознавали это в полной мере или не всегда осознавали, и решения приходили на каком-то почти интуитивном уровне. Он нам не нравится. Ведет себя «неправильно», поэтому защищать его «нельзя». Вот это они точно знали - нельзя, и молчали.
Вряд ли они могли что-то изменить. «Теоретически» рассуждая, или просто по-человечески, они могли бы попытаться, но это было бы нарушением спокойствия, каким-то минимальным риском, сдвигом того хрупкого равновесия , которое они ценили.
Непредсказуемого не произошло.
- Нельзя ему быть,- сказал Н.Петропавлов, проводник партийного дела в массы, - он не участвовал в выборах!
- И не заплатил рубль в фонд мира, - поняв ситуацию, уже добровольно пискнул кто-то в углу.
- И не сдал экзамен по гражданской обороне, - сказал некто Сонькин, ничтожный ученый, но большой активист, теперь он живет в Израиле.
Они помолчали. На лицах трех ведущих женщин неодобрение, неудобство, неловкость, двое ведущих мужчин на меня не смотрят.
Я думаю, фамилии не нужны. Они живут спокойно, ходят, встречаются на узких Пущинских дорожках... Некоторые даже здороваются, уверенные, что ничего плохого не совершили. А то, что они продали меня за свое спокойствие... это по-другому у них называлось - я вел себя неподобающим положению образом, причем мелко, эгоистично. Будь я диссидентом, они бы меня тоже продали, но переживали бы, голова болела бы... А тут некто ершится, защищает самого себя. У нас не принято защищать самого себя, свое достоинство. Это как-то неловко даже. Подумаешь, обидели тебя, подумаешь, заставляют заниматься до унизительности бессмысленными вещами... Нет, не может он быть старшим сотрудником, просто не может! Таковы обстоятельства! И не выгнать меня они хотят, а просто «не переаттестовать». Как сказал один из них потом - «мы его попугать хотели, а решал-то партком...» А то, что дело не в этих мелочах, которые они обсуждают, и даже не в выборах, а в вызове... Молчат, делают вид, что ничего не знают.
Никто не сказал - рубль? - что за чепуха! Экзамен - да он его сдал! И мне неохота говорить, что ошибка, сдал я этот экзамен, чуть позже остальных, но сдал! А выборы? Эт-то серье-е-зно! Весь день меня искали, Н.Петропавлов прибегал домой, стоял под дверями, расспрашивал соседей... Мы не стали ему открывать - осточертело!
Оказывается, М.В. «придумал», как меня спасти! Он еще до коллегии раззвонил по всем углам, что я был весь день мертвецки пьян! По-детски радовался своей выдумке, приводил в пример известную поэтессу, которой власти многое прощали - алкоголичка, что с нее возьмешь... И вот он вторгается в общее молчание со своей версией! Потом про рубль, что «мелочи», про мою работу - новая тема, интересная... «Он работает...» Среди их молчания он один что-то говорил, говорил.... Старый больной человек, он не смог отойти в сторону, хотя предупреждал меня.
И тут я окончательно понял - надо уходить, не доставлять ему больше хлопот, не заставлять защищать меня.
Его слова не помогли, мнение парткома было сильней. Они не переаттестовали меня. Я ушел и сидел в своей комнате. Через некоторое время вошел М.В., руки трясутся, и, преодолевая одышку, говорит:
- Договорились с директором, вашу переаттестацию отодвинули на год. Это все, что я могу для вас сделать.
Это было немало. За год я закончил свои дела с наукой, написал много картин и половину рассказов, которые впоследствии вошли в книгу «Здравствуй, муха!». Этот год помог мне почувствовать себя профессионалом в новой области, поверить, что не останусь уж совсем без куска хлеба. И все-таки на несколько лет остался. Меня кормила жена, потом уж мои картины начали понемногу покупать, постепенно жизнь наладилась.
Я уже знал в тот день, что не буду ждать следующего «судилища». Я бы презирал себя, если б снова оказался перед ними, смотрел в их лица, снова видел бы их терпение, покорность, молчание - мелкое предательство, мелкий, унизительный, привычный, въевшийся в кожу страх... Я ушел из Института за месяц до переаттестации, проработав в нем двадцать лет.
Несколько лет я жил, не переходя через «зеленую зону», туда, где стоят институты. Я не прочитал с тех пор ни одной научной статьи, забыл о науке... и людях, которые в тот летний день 85-го года решали «мою судьбу». Но я жил с тяжестью - своим резким уходом обидел М.В. Незадолго до его смерти я написал ему и послал рукопись своей книги. Я не пытался объяснять, почему научное творчество больше не удовлетворяло меня. Он бы, конечно, не согласился, может, обиделся бы, а спорить с ним я не хотел. Несмотря на свою широту, он был «создан» для науки, все его экскурсы в другие области поражали своей беспомощностью.
В науке неопределенность - пробел в нашем знании, в крайнем случае, икс, с которым можно повозиться, прежде чем окончательно «разоблачить». Меня же все больше занимало то оперирование неопределенностями, которым мы занимаемся в жизни, в себе, и в искусстве, конечно, - везде, где имеем дело с бесконечными, неразрешимыми проблемами, с вещами, не имеющими перед собой предела, «оригинала», каковым является природа для науки. За отказ от объективности приходится платить - потерей «всеобщности», или несомненной значимости для всех того, что ты делаешь, обязательности твоих истин, как, например, обязательны для всех законы Ньютона, даже если не помнишь их... и не обязательны картины Ван Гога - можешь их не любить или просто не знать, и твоя жизнь будет продолжаться, пусть чуть-чуть иная, но ничего страшного все равно не произойдет. Передо мной возник вопрос - что тебе дороже и интересней - объективный мир вокруг тебя или твое восприятие мира... М.В. бы, конечно, не принял такой альтернативы - “глупый вопрос!” Действительно, не очень разумный. Большинство людей удачно совмещают оба эти, как говорят в науке, подхода. И слава Богу, я рад за них, но так не сумел. Но это уже другая тема.
- Что я думаю о жизни... - задумчиво говорил М.В., выпятив нижнюю губу, как он обычно делал при важных решениях, - начнем с того, что Вселенная расширяется...
Вот-вот, его Вселенная расширялась. Моя же, как оказалось, не имела к этому физическому процессу никакого отношения. Поэтому он был ученым, а я - нет, хотя много лет пытался, не понимая, почему не получается.
Он похвалил рассказы. Выслать ему книгу я не успел. О его смерти я узнал через несколько месяцев после события.
Наша жизнь, при всей ее кажущейся хаотичности и аморфности, довольно жестко «структурирована» - есть такие узлы, перекрестки, моменты, когда вовремя сказанное одно слово может многое изменить, а в другое время кричи не докричишься... М.В. оказался там, где мне было нужно, и сказал свое слово. Парадоксально, быть может, но факт: он, сначала вовлекший меня всерьез в науку, ускорил и мое «отторжение» от нее. Я слушал его сначала с восторгом, потом спорил, отталкивался - и выплыл куда-то совсем «не туда»...
Огромные тома забудутся, скромные «соображения по поводу» будут погребены. Останется - что? Улыбка, теплота, несколько слов...
Вот он, красивый, с трубкой в зубах, значительный... знает это и красуется... входит в Институт высокомолекулярных соединений, подходит к будке вахтера, картинно стоит, просматривая почту...
Вот, слегка навеселе, с какой-то красивой высокой женщиной идет мимо меня, сгорбленного над пробирками, наклоняется, блестя глазами, подмигивает:
- Дан, у меня есть поллитра отличного фермента...
Я, конечно, злюсь на него - добываю миллиграммы настоящего кристаллического!.. как он смеет сравнивать со своим коньяком!.. И достаются мне эти крохи ужасным многодневным трудом, а он, видите ли, порхает тут... Но не могу не улыбнуться.
…………………………………………………………………
ПОНЕМНОГУ О РАЗНОМ
Иногда кажется, жизнь - камень, брошенный в воду: летел, упал… Сначала круги... и тишина. Как будто ничего не случилось. Все забывается. Даже собственная история. Что осталось со мной? - то дерево, тот забор... трава у дома... вид из одного окна... запах выпечки из подвала на улице Пикк... несколько слов, несколько лиц... Перечислить - хватит странички, описать - не хватит толстого тома... передать - никак, никогда... Эти люди... они забыты всеми, кроме меня. Они знали то, что теперь знаю только я - один на свете. Как меня звала мать. Про кошку Нюшку, в которую я стрелял из рогатки. Не могу понять, как я мог это делать.... Про плиту в нашей кухне, как ее топили, какой в ней был бачок, в нем грелась вода... Какой был пол под столом у отца. Про Женю В. - несчастный заика, как он всего боялся... Люба... кто о ней помнит, кроме меня?.. Ее «пустая никчемная жизнь», как я тогда считал... Оказывается, помню - она была добра ко мне. Мой брат... Никто, кроме меня, не помнит его крошечным, краснорожим существом... он умер уже...
Я бы мог рассказать много историй. Ничего особенного в этих рассказах. Это есть у каждого - какое-нибудь дерево, окно, забытые всеми люди... Теперь они только во мне. Никто не может опровергнуть моего знания. Но и не поддержит его - оно никому не нужно. Меня охватывает ужас. И бешенство - так я устроен, никогда не примирюсь с темнотой, куда ушли те, кто дал мне жизнь или доброе слово сказал, улыбнулся... Неужели все, что осталось от моего отца и матери, - это я?
Этим людям больше ничего не нужно - их нет. Боишься за себя?
Имеет смысл то, что остается. Жизнь может быть прекрасной, увлекательной, забавной, умной - и бессмысленной, если ничего не остается. Может, это естественно, и смысла не существует? С точки зрения науки, это бессмысленный вопрос - о смысле... А в басни о вечной жизни я не верю. Куда нам вечную, мы с этой едва справляемся, к концу истощаем силы, сморщиваемся, стекленеют глаза… все становится безразличным… душа, или что у нас вместо нее... стареет, изнашивается... Нет, мы не рассчитаны на большее, чем имеем. Я уважаю смерть, она нужна. Она сама ничего не делает бессмысленным, просто прекращает. За бессмысленность отвечают люди.
Нет, не страх за себя. Я любил этих людей и зверей, которых вспомнил. Находятся чудаки, жизнь посвящают многотомным историям империй, но кто ведет записи о каждом человеке?
……………………………
Меня учили «бороться и преодолевать трудности». Дубовые слова... но они отражают суть дела. Я был жестким, упорным, ненавидел свою слабость, а также не любил тех, кто слаб и не борется с собой. Я во всем винил себя, и мало кого жалел тоже. Моя первоначальная жесткость, даже жестокость, во многом была от неумения поступить мягко, но решительно. И от моего нетерпения - мне нужно было сразу все изменить, оставить прошлое далеко позади, пусть на развалинах. Боялся, что не хватит сил для медленного спокойного напора, ежедневной решительности... Однако, у «страсти к разрывам» глубже корни. Не только нерешительность, унаследованная от отца. Всё, что решено, понято, сформировано и отвердело, может помешать, отвлечь… наконец, противоречить новому... А интересно только то, что впереди.
Теперь я теряю веру в будущее, и мое отношение к прошлому меняется. Я стремлюсь собрать вокруг себя все самое важное, и сохранить. Хотя в сущности, не понимаю, зачем это делаю. Мне так спокойней, а это немало.
Постепенно я стал мягче, путем незаметной подспудной работы. Увидел, как мало сумел изменить в себе, хотя долго и упорно трудился. Это постепенно склонило меня к снисходительности к людям - они слабы, а жизнь тяжела, сложна. Если что и можно сделать для другого человека, то это - сочувствие. И помощь в том, что он сам хотел бы сделать для себя.
С годами я полюбил зверей, нервной, даже горькой любовью. Многие годы я не вспоминал, скольких зверей убил, работая на кафедре у Мартинсона. Я делал это с внутренним напряжением, но без колебаний, как многое в жизни. Я не думал, что отнимаю жизнь, просто делал важное дело. К тому же, преодолевал себя, а я никогда не отказывался от преодоления. Отказаться было позором, с детства: я должен был побеждать слабость. Так меня учила мать... Никогда не думал, что мое сегодняшнее отношение к животным связано с чувством вины. Но когда стал вспоминать... память тут же услужливо подкинула несколько картинок. Вернулось даже ощущение тепла в руках… когда убивал котят, проверяя одну из теорий Мартинсона.
Но отношение к прошлому, как явлению природы, защищает меня. Не вижу альтернативы. Но иногда устаю от самого себя. Когда чувствую, как много отброшено, отошло в прошлое, значит, в никуда. Словно я прожил несколько жизней... Нет, не жалею, не раскаиваюсь - устаю. Мне становится тяжело с самим собой.
Воспоминания обманывают, если не простые ощущения, которым верю. Прошлое формирует настоящее: человек меняется и сам не знает причин. Но и настоящее создает заново прошлое в нас - каждый день. Остаются немногие моменты, вехи, они со временем не меняются. Вот о них-то я и вел речь.
Нет, не знаю, почему мое отношение к животным изменилось. Но вот была такая кошка Нюшка, я догадываюсь, что это важно. И была вторая, которую я бросил, оставив одну в доме, из которого бежал. Я избегал появляться в квартире после развода. Но там были еще мои вещи, и приходилось. Я делал это, когда никого не было. Кошка всегда сидела на балконе, на перилах. Серая, растрепанная, запущенная. Раньше она бежала мне навстречу, а я, постоянно занятый своей головной работой, поглажу кое-как и забуду. Теперь не смотрит!.. Потом жена уехала, а что случилось с кошкой... не знаю. Забыл, не помнил много лет, и вдруг всплыло, да еще как остро! И кошка-то давно умерла... Ни о чем не жалею, но тяжело. Не думал, не хотел, а вот, оказывается, изменился, и всех этих зверей помню.
……………………………
Мне всегда казалось - нахожусь на границе света и тени, и ползу, стараясь оставить темноту позади. Второе ощущение - пытаюсь как можно дальше отползти от холода, приблизиться к источнику тепла... Особенно остро я стал ощущать это российскими зимними морозными днями, когда в три неотвратимо сереет, мрачнеет, темнота объединяется с ветром и стужей... Тогда я с тоскливым ужасом думаю о сотнях, о тысячах дней, прожитых в темноте и холоде, когда не разогнуть шеи, а голова втискивается в грудь. Я ненавижу тогда эту землю, на которой приходится постоянно обороняться от природы... и страха перед ненадежностью собственных дверей. Я хотел бы оказаться в теплой дружелюбной стране... Но к своему тотальному непониманию жизни добавить еще - непонимание языка, людей, их способа жить?.. Не слишком ли это, не потеряю ли таким трудом добытое равновесие?.. А здесь, похоже, открывается «черная дыра», в которую скатится несколько поколений. И все же, здесь я понимаю язык и мысли, и есть еще люди, это не совсем необитаемый остров.
Когда слишком много всего сделано не так, а обстоятельства заставляют жить не так еще и еще... то возникает усталость, теряется надежда на новый поворот, на то, что прошлое можно оставить за углом... К моему счастью, я вложил свои силы в некоторые, пусть бесполезные, но уважаемые мной дела. Заслуга не моя, а матери, научившей меня ставить трудные задачи, и еще некоторых людей, которые своим примером доказали мне, что нужно брать «быка за рога» - сразу хвататься за главное, а не приплясывать вокруг да около. И если уж идешь на рыбную ловлю, то бери с собой самый большой крючок.
Я вижу цвет моего времени, которое прошло. Желтое и красное. Желтое и красное в сумерках, в полумраке. Тепло, накопленное за день. Зрачки широко открыты, я впитываю свет. Мне пятнадцать. Я иду по мерцающему влажному асфальту. Вот место, где трамвай спешит налево, к конечной остановке в парке у моря, а другая дорога, такая же черная и влажная от осеннего дождя, изгибается направо, к пруду. Я чувствую, как быстро и послушно несут меня ноги. Что впереди?..
Как много я хотел, и ждал в начале... и как беспомощно и неумело решал и действовал. Я не отказывался от выбора, но медлил годами. Часто сам себе мешал. Но все-таки срывался с места. И несколько раз в жизни поступил, как следовало.
Трудностей я никогда не видел, и предвидеть не умел. Вот они меня и не смущали. Я выписал свою «траекторию» самым мучительным и неуклюжим способом - методом проб и ошибок. Руководствуясь чувством… и много рассуждая задним числом. Просто чудо, что я успел нащупать почву в таком болоте. То, к чему я, в конце концов, пришел, не так уж плохо, учитывая все, что было в начале пути, и то, как я решал и действовал.
Я всю жизнь стремился принимать самостоятельные решения и полностью за них отвечать. И я, можно сказать, получил то, о чем мечтал. И к чему же я пришел?
Сквозь довольно редкий частокол запретов и внешних ограничений - то ли ограничений меньше, то ли мои желания увяли - становится все заметней другое, гораздо более серьезное препятствие. Не знаю даже, как его назвать. Собственно, и не препятствие, а естественная преграда. У меня теперь есть время, но я не пишу гениальных картин, мои удачи редки. Я получаю удовольствие от того, что делаю, но продвигаюсь не так успешно, как мечтал. Я роптал на внешние ограничения, а теперь вижу - главные препятствия во мне самом. И это свобода? - постоянно чувствовать собственные границы, пределы возможностей? Теперь мои трудности удесятерились, стали почти непреодолимыми - я приблизился к собственным пределам. Я знаю теперь, иногда чувствую, насколько завишу от самого себя. Раньше обстоятельства останавливали меня задолго до собственных барьеров, а теперь, бывает, просто не хватает дыхания. Или смелости?..
Что и говорить, лучше зависеть от себя, чем от кого-то, особенно от СЛУЧАЯ - от обстоятельств и людей, с которыми никогда не был лично связан, а просто «попался» - попался в такое вот время, в такой разрез истории, к таким вот людям, даже родителям... Вначале я люто ненавидел Случай. Могу даже так сказать, - ненавидел реальность, то есть, первый и самый грубый, поверхностный пласт жизни, мимо которого пройти трудно, пренебречь почти невозможно... Реальность - еще не жизнь, это среда, болото, руда, то, с чем мы имеем дело, когда жизнь создаем в себе. Но со временем мое отношение к Случаю менялось - я стал различать благоприятный случай, даже счастливый. Понял, сколько в творчестве от «подстерегания случая», как не раз говорил мой учитель живописи, Женя Измайлов... Все-таки мне повезло - я встретил нескольких настоящих, высокой пробы людей, которые исподволь, не навязчиво - а я только так и могу учиться - учили меня. Чему? Я не говорю о конкретных вещах, которые важны в определенные моменты, для ограниченных целей. Я имею в виду довольно общие и не очень определенные выводы, может, просто настрой, с которым жизнь воспринимаешь.
Глядя на них, я понял, что человек может и должен распорядиться своею жизнью, как считает нужным. Что никогда не следует жалеть себя... и о том, что непоправимо потеряно. Что мы живем той жизнью, которую создаем себе сами или должны к этому стремиться всеми силами, даже если трудно или едва возможно. Что надо думать самому и слушать только немногих, очень редких людей. И вообще, ценить редкое и высокое, а не то, что валяется под ногами на каждом шагу. Что надо стараться не испортить свою жизнь... как вещь, которую делаешь, как картину - грубым движением или поступками, последствия которых трудно простить себе. И что нужно прощать себя и не терять интереса и внимания к себе. Что есть вещи, которые даются страшно трудно, если хочешь шагнуть чуть выше, чем стоишь - это творчество, самопожертвование, мужество и благородство. Можно даже стать чуть-чуть умней, хотя это спорно, но неимоверно трудно быть мужественней, чем ты есть, и благородней... создать нечто новое, настаивая только на своем... и любить, забыв о себе. Но это все главное, главное.
Итак, я получил то, чего добивался - возможности зависеть от себя в одном-двух делах, которые считаю главными. Но ни свободы, ни бесстрашия не приобрел. Началась новая борьба - за преодоление границ. Это почти безнадежное занятие. Зато чувствуешь, что стоишь в полный рост. Разум не в состоянии убедить меня. Я никогда не верил в собственные пределы. Всегда умел объяснить свои поражения, и надеяться на будущее. Эти объяснения, многократно повторяясь, почему-то не теряли убедительности для меня. Может быть, дело в моем нежелании «смотреть правде в глаза»? Или в глупости.
Теперь мое мужество подвергается испытанию, которого оно избегало до сих пор. Я по-прежнему верю, что еще что-то могу. Но мне трудно убедить себя, что впереди вечность, как я, без всяких убеждений, верил раньше. И я иногда чувствую... Как в школе бывало, при общем опросе. Вопросы взрываются рядом, кто-то встает, знает или молчит, а ты ждешь и прячешь глаза. Кажется, что важно спрятать глаза, тогда не заметят... И вот - попался! Пути к отступлению больше нет. Может, это и есть главный момент, а все остальное - пробы и ошибки?.. Чувствую фальшь в этих словах. Вспоминаю людей и зверей, вообще всех живых, которые доказали мне своей жизнью и смертью, что это не так. Важна сама жизнь, а не последний миг. Если живешь прилично, то можно встретить этот момент не слишком уж согнувшись. Это один из уроков жизни, который, без сомнения, пригодится.
Мои цвета были теплыми и горячими, я люблю тепло. Тепло и свет - неяркий... я писал об этом где-то в рассказах. Мать рассказывала, что я вылез на свет с большим трудом - полузадушенный пуповиной, ногами вперед, и молчал. Врач взял меня за лодыжки, поднял головой вниз и шлепнул по заднице. Тогда я завопил. Может быть, отсюда моя любовь к свету, и мой ужас перед несвободой, запертостью, случаем, чужой волей, темнотой… Холодом и темнотой. Все лучшее, на что я надеюсь, представляется мне светом, а вся прошлая жизнь - в борьбе между мраком и полумраком. И я ползу, пробиваюсь к свету... и все время остаюсь на границе света и тени.
…………………………………………….