ОЧЕЛОВЕЧИЛСЯ
Пес живет с людьми десять лет и очеловечился. Он обижается, как все люди — подымет бровь, наклонит голову, взор потупит — смотрите, что вы сделали... Хочет есть — подойдет, положит голову на колено, вздохнет — и ничего не скажет, но сразу станет стыдно — ты-то ешь, а он смотрит. Дашь ему сухую горбушку —вежливо возьмет, осторожно, брезгливо положит перед собой, посмотрит в глаза—ну, какой же ты подлец... Очеловечился... Вчера вспугнул кошку — она бегом прочь. Пес за ней, позабыв про свои человеческие повадки. И вдруг — поскользнулся, упал, перекатился через голову... Вскочил, отряхнулся как ни в чем не бывало — и видит — все над ним смеются... Опозорен навек. Что ему теперь делать — стреляться или утопиться?.. Он постоял и вдруг стал собакой — завилял хвостом, запрыгал как дурачок и побежал себе дальше. И за обедом, и вечером он был просто псом, не играл бровями и оставил свой томный вид. Исчез, растворился, ушел в добротную звериную шкуру... К утру все позабылось, и стал он обратно очеловечиваться, а к обеду снова смотрит человеком, позабыл про хвост и собачьи повадки и все изображает лицом ...
“Дай спокойно поесть, уходи!..”
Сгорбился, голову опустил — пошел, в дверях обернулся,
бросил прощальный взгляд, полный укора — и вышел. Отнести ему кость, что
ли...
ФИЗКУЛЬТ-УРА!
На уроке физкультуры отключили свет. Тут же внесли керосиновую лампу, она осветила брусья, шведскую стенку и горы матов в углу. Урок продолжался. До этого была линейка: “Равняйсь! Смирно! По порядку рас-считайсь!”, пробежка, потом вольные упражнения, снова бег и прыжки через скамейку. Теперь предстояло самое неприятное — подтягивание на перекладине или кувырок на матах. В прошлый раз была перекладина, и сегодня мы ждали кувырок. Учитель свистел и отдавал приказы. Мы звали его Матросом. Он и был матрос, правда, воевал только несколько дней, его ранили в лицо, а теперь он учил нас всему, чему успел научиться на службе. Свисток — и четверо самых сильных стаскивают два мата в угол, один на другой. Мы с Севкой прыгать не умели и поэтому сели подальше, а потом и вовсе спрятались за маты.
Здесь Севка рассказал мне новость — как получаются дети.
Он клялся, что прочитал об этом в какой-то книге, на полке у отца. Новость
меня ошеломила.
“Этого не может быть”,— я сказал твердо.
“Может,— сказал Севка не совсем уверенно.— Потому, наверное,
они и молчат об этом...”
Представить своих родителей за таким унизительным занятием
я не мог.
“Это чтобы были дети,— утешил Севка,— значит, нечасто,
у нас всего раз, а у вас два, у тебя ведь брат есть...”
Тут меня осенило:
“Коммунистам никто не разрешит это, у них должно быть не так!..”
Мой-то папа был коммунистом. Севка подумал и нехотя признал:
“Коммунистам, пожалуй, нельзя...”
Его отец коммунистом не был. Тут было о чем подумать,
и мы замолчали...
“Выходи из-за матов”,— зарычал Матрос и пронзительно
засвистел. Мы подошли. “Ты что?..” Смотреть ему в лицо было невозможно.
Я разбежался и прыгнул. В последний момент мне стало страшно, я упал на
бок, вскочил и убежал за маты. Зазвенел колокольчик, и мы ринулись в темноту
коридора. Матрос успел задержать десяток ребят, построил их, и они закричали:
“Физкульт-ура!” как полагается, а мы с остальными уже толкались у входа
в раздевалку. Те, кто посильней, с нахлобученными шапками и пальто под
мышкой, выбирались на мороз, а мы и здесь оказались последними, тихо подобрали
свои вещи и пошли домой.
ПОСМОТРИМОн выглянул на свет и подумал:
“Ну, посмотрим...” Тут его подхватила большая рука в резиновой перчатке и голос сказал: “Отчего малыш молчит?..” Рука схватила его за ноги и высоко подняла вниз головой, а другая звонко шлепнула по заднице. Он подумал: “Все равно покоя не дадут”—и нехотя заплакал. “Ну вот, теперь все в порядке, покажите его матери”. Что ж, посмотрим... Мать ему понравилась — похожа на него, только побольше... Он рос и научился говорить, чтобы свои выражать мысли вслух. Никто больше не поднимал его за ноги, но иногда его шлепали, а он с досадой думал — ну вот, опять... Однажды мать принесла книжку и сказала — учись читать сам. Он видел—взрослые читают, и решил — что ж, посмотрим... На обложке был нарисован человек в мохнатых шкурах и нелепой высокой шапке. “Это Робинзон Крузо,— сказала мать, — он жил на необитаемом острове и выжил...” Ну, посмотрим. Он узнал буквы и стал читать по складам, потом все быстрей, а когда дочитал книжку, то начал сначала и свободно прочитал всю историю. “А я бы выжил? — думал он в темноте, перед сном.— И где взять такой остров?..” Однажды мать сказала: “Теперь пора в школу, хочешь учиться?” Он умел читать и считать, и не понимал, как этому можно учиться заново.
— Там будут учить и другим вещам,— объяснила мать.
— Как жить на необитаемом острове?..
Мать усмехнулась и не ответила... Он был отличником. Звенел звонок — он шел домой и в тишине читал, делал уроки. “Иди есть”,— и он шел есть, а потом гулял в старинном парке у моря, сосредоточенный, с плотно сжатыми губами... “Вот так гулял Робинзон по своему острову...” Школа кончилась, и надо было начинать самостоятельную жизнь, а для этого — общаться с людьми. Ну что ж, надо так надо... Посмотрим... Некоторые считали его веселым и общительным, он добросовестно истощал свое терпение, слушал чужие глупости и говорил их сам, смеялся, а потом уходил к себе. Он влюбился в девушку, а она его не любила. Он страдал, долго лежал без сна, смотрел в черноту... “И все-таки интересно, что будет дальше... Посмотрим, посмотрим...” И почти успокоенный засыпал...
Потом он работал, женился, у него были дети — жизнь затащила его в свой водоворот. В нем проснулась отчаянная энергия и радость простой нерассуждающей жизни, проходящей в исполнении различных дел и удовольствиях в свободное время. Иногда он оставался один, озирался и думал: “Прекрасно, прекрасно... А что там еще?.. Посмотрим...” — и все, что происходило, казалось представлением, устроенным специально для него. На его остров приезжали дикари, иногда веселые и добрые, иногда опасные, но они съедят, кого хотят съесть, сядут в пироги и исчезнут, а он останется... Люди менялись, время шло, и очертания его острова стали проступать все ясней, через пелену лет и временные декорации. Ушла жена, выросли дети, и он стал не нужен им, работа оказалась суетливым и никчемным занятием — сегодня уничтожало следы вчерашнего дня, потом выходило Завтра, и про Сегодня уже говорили — “Вчера...”. Он все чаще вспоминал мать и большую книгу, первую в жизни. Наконец он остался один и вздохнул с облегчением... Посмотрим! Теперь, как в детстве, можно спокойно подумать. Но мысли его были смутны и печальны. Жизнь ничего не прояснила для него, может быть, запутала... Как все ясно было у Робинзона... Может, еще что-то будет?.. Посмотрим?.. Он закрыл глаза...
Его подхватила большая рука, и чей-то голос спросил: “Отчего
старик замолчал?..” Он подумал: “Все равно покоя не дадут...” — и умер.
Тело его осталось на земле, а дух начал стремительно подниматься, земля
превратилась в крошечный шарик — и исчезла... “Ну что же... посмотрим...”
ЧТО МОГУ
В путешествиях во времени случаются осечки, и путешественник встречает самого себя. Говорят, что от этого бывают большие неприятности, но я не верю. Ничего плохого не случится, и хорошего тоже — просто ничего не произойдет. Я иду, мне сорок, и встречаю себя, двадцатилетнего.
— Что ты тянешь свою девушку, не даешь ей смотреть на витрины?..
— На витрины смотреть — мещанство...
— Тогда выбери другую девушку, эту все равно не удержишь...
Дурак, нашел, что говорить — она нравилась мне. Я надеялся, что она поймет — наука важней всего. Так что лучше помолчал бы... Он смотрит на меня — перед ним седоватый человек, кое-как одетый, с лысиной во всю голову...
— Ого, а у меня только начинается...
— Дальше пойдет быстрей, годам к тридцати полностью облысеешь...
Снова сплоховал! Зачем парню настроение портить...
— Слушай, тебе не хочется рисовать?..
Он смотрит на меня как на сумасшедшего:
— Я совершенно неспособен к этому... И мне нравится наука.
— А может, попробуешь — порисуй немного.
— Нет, исключено.
— Тебе нравится наука или ты хочешь стать ученым?..
Странный вопрос... Он не понимает. Честолюбивый парень — хочет заниматься чем-то интересным и стать личностью, а дело... Дело всегда меньше человека.
— Мне хочется понять причины жизни, а они в химии...
Я смотрю на него. Зачем ему живопись?.. Пусть будет наука. Зря ты связался с этим возрастом. Тебе нечего ему сказать. Ни подтолкнуть, ни предостеречь невозможно.
— А ты что сделал в науке?..
— Написал полсотни статей, диссертацию, книгу...
— О-о, здорово...— он удовлетворен, уходит, волоча за собой девицу, на которую не могу смотреть без стыда. Нет, ты попал не в то время. Этого крокодила не свернешь, пусть сам ломает голову... Поворачиваю рычажок — и передо мной мальчик в плаще и кепочке, гуляет у моря. Его останавливает какой-то старик, показывает фотокарточку. Он удивлен:
“Моя... А вы кто?..” Не узнает.
— Ты кем хочешь стать?..
Он молчит, сам себе не признается. Но я-то знаю, он хочет
стать “великим гением человечества...”
— Ты чем хочешь заниматься?..
— Если бы я мог — стал бы великим писателем... Или художником...
— Знаешь, я из будущего. Тебе надо срочно начинать — пиши и рисуй. Гения не обещаю, но что-нибудь получится.
Он молчит, носком ковыряет землю. Упрямый... И не верит. А может, не хочет “чего-нибудь”?.. Ну, что за черт, куда же мне ехать, не в роддом же... Я знаю куда. Движение руки — и я в полутемной комнате. На раскладушке лежит человек, ему тридцать два. Что-то все не ладится, не клеится — интерес пропал, что ли?..
Я наклоняюсь к нему:
— Да, пропал, пора признаться себе и начинать другое.
— Нет, просто устал, что-нибудь придумаю еще.
Но я-то знаю — ничего он не придумает, промучается еще
пять лет. А он и слушать меня не хочет... Надо исчезнуть. Ухожу из прошлого
— не получилось встречи. Ни пользы, ни вреда. Возвращаюсь к себе, вижу
— в углу кто-то шевелится. Дряхлый старик, что-то говорит, предупреждает...
Ах, оставь, ну, что я могу сделать?.. То, что делаю. Что пока еще
могу.
Вечером в сумерках он хрипло мяукает у двери — впускай,
даст себя погладить, встряхнется и отправится в свой уголок, на кухню.
Там, на старом мешке из-под картошки, он будет долго мыться — с улицы,
понюхает и отопьет немного молока, снова помоется — после еды, и уляжется
спать, не думая о том, что случится завтра, не сомневаясь и не страшась
будущего.
— Галина Андреевна хочет поделиться с нами огромной радостью, слушайте внимательно...
— Когда я отдыхала на Юге,— она начала, и воздуха ей не хватило...— когда мы отдыхали в Крыму... как-то мимо нас проехала машина... и мы увидели...—ее голос прервался на свистящей ликующей ноте,— мы увидели в ней, на фоне задернутой занавески...—она взяла еще выше,— знакомый нам всем, дорогой, любимый профиль...
Все слушали, раскрыв рты... Директор торжественно пожал ей руку и обнял сверху за плечи. “Запомните этот момент — может быть, самый торжественный в вашей жизни...”
Мы строем разошлись по классам. Сначала было тихо, а потом
понемногу оживились и даже подсказывали, как обычно.
— Смотри, какие у них красивые перышки — красные...
— Не красные, а малиновые...
Она права, этот цвет малиновый. Утки кружатся на одном
месте, часто окунают головы, смотрят под воду.
“Зачем они?..”
“Там, наверное, есть еда...”
Мне уже пора домой, но здесь тихо и особая какая-то жизнь.
Скрываешься?.. Что поделаешь — скрываюсь... Смотрю на уток, как они плавают.
Я не стал бы плавать, сразу улетел бы.
— Так почему они не летают? — Девочка тоже хочет знать.
— Здесь корма много — зачем им лететь... И куда?..
Может, он и прав, а может, им крылья подрезают, я слышал. Но ей не обязательно это знать... Утки нырять перестали, поплыли большими кругами, скользят между листьев, которые то и дело пригоняет ветер. Скрываюсь... Но уже пора, лететь не можешь—живи как все... Девочка спрашивает:
— Папа, ты негодяй?.. Она долго думала, когда смотрела на уток — спросить или промолчать.
— Кто тебе сказал?..
Она задумчиво смотрит на носок ботинка, покачивает ногой. Мужчина вздохнул: “Ну, пойдем...”
— А ты купишь мне Чебурашку?..
— Куплю, куплю... А где это продают?..
— У всех девочек есть...
Они встали и пошли к выходу. Я еще посидел немного. Утки
уплыли на другой берег, вылезли из воды и важно переговаривались. Может
быть, негодяй — просто негодный к чему-то человек?.. Негодный к тому, чтобы
летать, например... Негодник... Тогда мы все негодяи... Хватит, пора, пора
за дело... негодяй...
— Да что же это!.. Маша, Маша, скорей сюды!..
Кассирша Маша смотрит — совершается недозволенное, она
оставляет грузчиков и бросается на помощь, закрывает прорыв, и теперь они
обе на месте, каждая свой конец защищает. Вдвоем они справятся.
— Что поделаешь, старая-престарая,— она вздохнула,— да и видеть его надо было, не просто слушать...
Голос извивался, шутил, смеялся над нами, красиво картавил, растягивал гласные — язвительно, иронично, а потом ударил резкими короткими словами — и конец.
— У него руки длинные, белые и гибкие, как лебеди — и он все — все руками мог изобразить... Впрочем, почему мог... Он жив и поет еще.
“Где тела сплетё-ё-нные колыхал джаз-банд... ” — выговаривал голос, а потом вдруг: — “И души вашей нищей убо-о-жество было так нелегко... разгадать... Вы ухо-о-дите, ваше ничтожество... Полукровка. Ошибка опять”.
Вдруг я услышал — кто-то царапает дверь. “Это Карлуша”,— хозяйка побежала открывать. Вошел небольшой пес, очень низкий и длинный как такса, но с мордой и ушами спаниеля.
— Это наш Дон Карлос. Карлуша, познакомься с гостями.
Карлуша выбрал меня, подошел и протянул лапу. Она была теплой и тяжелой. На шее у него две складки кожи, свисают и болтаются, когда он ходит. “ Карлуше семнадцать лет...” Ого, а мне только тринадцать. Карлуша лег и стал слушать музыку. Розовый живот плавно поднимался и опускался, по нему неторопливо ползали блохи. “Карлос,— укоризненно сказала старушка мать,— что ты демонстрируешь свои достоинства...” Карлуша не ответил, вздохнул и пошел на кухню. Оттуда раздалось чавканье. “Он курицу любит, а другого мяса не ест... Он у нас самый старый...”
Я смотрел книги. “Если хочешь — возьми почитать... только не эту, не эту”,— Ангелина испугалась и осторожно выдернула книжку из рук. “Эта непристойная”,— подтвердила старушка и улыбнулась моей матери. У нее глаза были живей, чем у дочерей. “Наверное, потому, что она в свое время родила ребеночка. А дочь не смогла”,— подумал я, а потом спросил у мамы. “Они несчастные люди... И счастливые...”—“А кто это пел?” — “Вертинский, был такой певец...”
Потом мы часто ходили к ним. “Иди, погуляй с Карлушей”. Я надевал ошейник на теплую жилистую шею, а поводок нес в руках, отдельно. Карлуша шел впереди и терпеливо оглядывался, как старший брат, который все знает лучше меня и показывает дорогу. Мы шли по редкому сосновому лесу, по гладким шелковым иголкам и курчавому мху, пересекали длинные муравьиные пути и нигде не встречали людей. Карлуша сам знал, когда хватит гулять, и вел меня домой.
Мы приходили, а на середину комнаты выдвинут стол с белой
длинной скатертью, она блестит, переливается — старинная. Мы пьем чай и
едим пирог. Он подгорел, но зато с малиновым вареньем. Ангелина подкладывает
мне все новые куски, подливает чай и вздыхает. Потом мы снова слушаем голос
из другой таинственной жизни, прощаемся. “Карлуша, проводим гостей...”
Они идут до большой дороги, отсюда видна наша дача. У дома я оборачиваюсь
— женщины с собакой уже нет, сумрак понемногу опускается, повисает на колючих
деревьях... Становится прохладно... Давно это было.